Стивен Кинг - Сердца в Атлантиде
— Думаю, Пейг предпочел бы… — начал он.
— “Уезжаю в край далекий” или “Будем трудиться все вместе”, — докончил Диффенбейкер с ухмылкой.
Салл ухмыльнулся в ответ. Это был один из тех редких моментов, нежданных, как солнечный луч, вдруг прорвавший обложные тучи, когда хорошо что-то вспомнить, — один из тех моментов, когда вы вопреки всему почти рады, что оказались тут.
— А то и “Бум-Бум”, ну, хит “Анималис”, — сказал он.
— Помнишь, как Слай Слоуком сказал Пейгу, что загонит гармонику ему в зад, если Пейг не даст ей передохнуть? Салл кивнул, все еще ухмыляясь.
— Сказал, что если загнать ее туда повыше, так Пейг сможет играть “Долину Красной реки”, чуть захочет пернуть. — Он с нежностью посмотрел на гроб, словно ожидая, что и Пейгано ухмыляется этому воспоминанию. Но Пейгано не ухмылялся. Пейгано просто лежал с гримом на лице. Пейгано дотянул до конца. — Я выйду погляжу, как ты куришь.
Договорились.
Диффенбейкер, который когда-то дал “добро” одному своему солдату застрелить другого своего солдата, пошел по боковому проходу, и, когда он проходил под очередным витражом, его лысина озарялась разноцветными бликами. Следом за ним, хромая — он хромал уже более половины своей жизни и перестал это замечать, — шел Джон Салливан, золотозвездный торговец “шевроле”.
***Машины на 1 — 95 теперь еле ползли, а затем и полностью замерли, если не считать кратеньких судорожных продвижений вперед по той или другой полосе. На радио “? и Мистерианс” уступили место “Сдаю и Фэмили Стоун” — “Танцуйте под музыку”. Задрыга Слоуком уж наверняка отбивал бы чечетку жопой о сиденье, вовсю отбивал бы. Салл поставил демонстрационный “каприс” на парковку и выбивал ритм на баранке.
Когда песня начала приближаться к завершению, он поглядел вправо — на сиденье рядом сидела старенькая мамасан, чечетку жопой не отбивала, а просто сидела, сложив желтые руки на коленях, уперев свои до хрена яркие туфли с китайскими иероглифами в пластиковый коврик с надписью на нем “САЛЛИВАН ШЕВРОЛЕ БЛАГОДАРИТ ВАС ЗА ПОКУПКУ”.
— Привет, стерва старая, — сказал Салл скорее с удовольствием, чем с тревогой. Когда она в последний раз показывалась? Пожалуй, на новогодней встрече у Тэкслинов, в тот последний раз, когда Салл по-настоящему напился. — А почему тебя не было на похоронах Пейга? Новый лейтенант справлялся о тебе.
Она не ответила — а когда же она отвечала? Просто сидела, сложив руки, не спуская с него черных глаз, кинопризрак в зеленом, оранжевом и красном. Только старенькая мамасан не была похожа ни на одно голливудское привидение: сквозь нее ничего видно не было, она никогда не меняла облика, никогда не растворялась в воздухе. Одно желтое морщинистое запястье обвивала плетенка из веревочки, вроде школьного браслета дружбы у школьников помладше. И хотя ты видел каждый изгиб веревочки и каждую морщину на ее дряхлом желтом лице, никакого запаха ты не ощущал, а единственный раз, когда Салл попытался до нее дотронуться, она взяла да и исчезла. Она была призраком, а его голова — домом, где она водилась. Лишь изредка (обычно без боли и всегда без предупреждения) его голова выташнивала ее туда, где он мог ее видеть.
Она не менялась. Не облысела, обходилась без камней в желчном пузыре и бифокальных очков. Она не умерла, как умерли Клемсон и Пейг, и Пэкер, и парни в рухнувших вертолетах (даже те, которых они унесли с поляны с ног до головы в пене, точно снеговики, тоже умерли, слишком велики были ожоги, чтобы у них оставался шанс выжить, и все это оказалось впустую). И она не исчезла, как исчезла Кэрол. Нет, старенькая мамасан продолжала вдруг его навещать, и она ничуть не изменилась с тех дней, когда “Мгновенная Карма” входила в десятку лучших хитов. Один раз ей, правда, пришлось умереть, пришлось валяться в грязи, когда Мейлфант сначала загнал штык ей в живот, а потом объявил о намерении отрезать ее голову, но с тех пор она оставалась абсолютно неизменной.
— Где ты была, лапушка? — Если какие-нибудь в соседних машинах глядят в его сторону (“каприс” теперь был зажат в коробочку со всех четырех сторон) и заметят, что губы у него шевелятся, то подумают, что он поет под радио. А если они подумают что-нибудь еще, то и на хрен. Кому, хрен, интересно, что кто-то из них думает? Он кое-чего навидался, навидался всяких ужасов, и в том числе видел петлю собственных кишок на кровавой подстилке волос в паху, и если иногда он видит этот старенький призрак (и разговаривает с ней), так, хрен, ну и что? Кого это касается, кроме него самого?
Салл посмотрел вперед, стараясь разглядеть, из-за чего образовался затор (и не сумел, как бывает всегда: вам просто приходится ждать и проползать немножечко вперед, когда машина перед вами немножечко проползает вперед), а потом поглядел назад. Иногда она после этого исчезала. Но на этот раз она не исчезла, на этот раз она просто сменила одежду. Красные туфли остались прежними, но теперь она была одета медсестрой — белые нейлоновые брюки, белая блузка (с пришпиленными к ней золотыми часиками, такой приятный штрих), белая шапочка с маленькой черной полоской. Руки у нее, однако, все еще были сложены на коленях, и она все еще смотрела на него.
— Где ты была, мать? Мне тебя не хватало. Я знаю, это черт-те что, но так и есть. Мать, я тебя все время вспоминал. Видела бы ты нового лейтенанта. Нарочно не придумать! Вошел в фазу солнечной подзарядки сексуальных батарей. И лысина во всю голову. Так и сияет.
Старенькая мамасан ничего не сказала. Салла это не удивило. За похоронным салоном был проулок с выкрашенной зеленой краской скамьей у стены. Справа и слева от скамьи стояли ведра с песком, полные окурков. Диффенбейкер сел возле одного из ведер, сунул сигарету в рот (“Данхилл”, отметил Салл. Очень солидно), потом протянул пачку Саллу.
— Нет, я правда бросил.
— Замечательно! — Диффенбейкер щелкнул “Зиппо” и прикурил, а Салл вдруг сделал неожиданное открытие: он ни разу не видел, чтобы те, кто побывал во Вьетнаме, закуривали сигареты от спички или бутановых зажигалок; все вьетнамские ветераны словно бы пользовались исключительно “Зиппо”. Но на самом деле так ведь быть не могло? Ведь верно?
— Ты все еще заметно хромаешь, — сказал Диффенбейкер.
— Угу.
— В целом я бы назвал это заметным улучшением. В прошлый раз, когда я тебя видел, ты так припадал на ногу, что прямо-таки пошатывался. Особенно после того, как пропустил за галстук пару стопок.
— А ты все еще ездишь на встречи? Они их все еще устраивают? Пикники и прочее дерьмо?
— Кажется, устраивают. Но я уже три года не езжу. Слишком угнетающе.
— Угу. Те, у кого нет рака, хреновы алкоголики. Те, кто сумел покончить со спиртным, сидят на “прозаке”.
— Так ты заметил?
— Угу, бля, я заметил.
— Так я не удивляюсь. Ты никогда не был самым большим умником в мире, Салл-Джон, но вот замечать и улавливать ты, сукин сын, умеешь. Даже тогда умел. Так или не так, но ты попал в точку — выпивка, рак, депрессия, вот вроде бы основные проблемы. Да, и еще зубы. Я пока не встречал вьетнамского ветерана, у которого с зубами не было бы полного дерьма.., если, конечно, они у него еще остались. А как у тебя, Салл? Как твои кусалки?
Салл, у которого со времен Вьетнама выдрали шесть (плюс запломбированные каналы почти без числа), помотал рукой в жесте comme ci, comme ca <так себе (фр.).>.
— Другая проблема? — спросил Диффенбейкер. — Как с ней?
— Как сказать, — ответил Салл.
— То есть?
— Это зависит от того, что именно я назвал своей проблемой. Мы встречались на трех хреновых пикниках…
— На четырех. Кроме того, был минимум один, на который ты не приехал. Год спустя после того на Джерсейском берегу? Тот, на котором Энди Хэкмейкер сказал, что покончит с собой. Спрыгнет со статуи Свободы. С самого верха.
— И спрыгнул?
Диффенбейкер сделал затяжку и смерил Салла взглядом, который все еще был лейтенантским. Даже после стольких лет он сумел собраться для этого взгляда. Ну прямо поразительно.
— Прыгни он, ты прочел бы об этом в “Пост”. Разве ты не читаешь “Пост”?
— Со всем усердием.
Диффенбейкер кивнул.
— У всех вьетнамских ветеранов проблемы с зубами, и все они читают “Пост”. То есть если находятся в зоне достижения “Пост”. Что, по-твоему, они делают в противном случае?
— Слушают Пола Харви, — без запинки сказал Салл, и Диффенбейкер засмеялся.
Салл вспомнил Хэка, который тоже был там в день вертолетов, и деревни, и засады. Белобрысый парень с заразительным смехом. Покрыл фотку своей девушки пластиком, чтобы ей не вредила сырость, и носил ее на шее на короткой серебряной цепочке. Хэкмейкер был рядом с Саллом, когда они вошли в деревню и началась стрельба. Оба они видели, как старенькая мамасан выбежала из хижины с поднятыми ладонями, бормоча что-то без передышки, что-то без передышки втолковывая Мейлфанту, и Клемсону, и Пизли, и Мимсу, и остальным, кто палил куда попало. Миме перед этим прострелил ногу мальчонке. Возможно, нечаянно. Малыш лежал в пыли перед дерьмовой лачужкой и кричал. Мамасан приняла Мейлфанта за начальника — почему бы и нет? Мейлфант ведь орал больше всех — и подбежала к нему, все еще взмахивая ладонями в воздухе. Салл мог бы предупредить ее, что она допустила страшную ошибку — мистер Шулер прожил это утро с лихвой, как и они все, но Салл даже рта не открыл. Они с Хэком стояли там и смотрели, как Мейлфант вскинул приклад автомата и обрушил его ей на лицо, так что она опрокинулась навзничь и перестала бормотать. Уилли Ширмен стоял шагах в пятнадцати оттуда, Уилли Ширмен из их родного городка, один из католических ребят, которых они с Бобби боялись, и по лицу Уилли нельзя было ничего прочесть. Уилли Бейсбол — называли его подчиненные, и всегда ласково.