Стивен Кинг - Сердца в Атлантиде
Жопа не жопа, а доктор Конрой не так уж ошибался, говоря, что со временем Салл поймет старенькую мамасан. Самым главным было понять — нутром понять, — что мамасан здесь нет. Головой понять труда не составляло, но вот нутро у него упиралось, возможно, оттого, что его нутро выпотрошено в Донг-Ха, а такие штучки не могут не замедлить процесс понимания.
Он взял почитать несколько книг у доктора Конроя, а библиотекарь в госпитале достал ему еще парочку по межбиблиотечному абонементу. Из книг следовало, что старенькая мамасан в ее зеленых штанах и оранжевой блузе — это “выведенная вовне фантазия, которая служит облегчающим механизмом, который помогает ему преодолевать “вину оставшегося в живых” и “синдром посттравматического шока”. Другими словами, она ему мерещится.
Но каковы бы ни были причины, его отношение к ней изменялось по мере того, как ее появления становились все более редкими. Теперь, когда она возникала, он при виде нее вместо отвращения или суеверного страха испытывал что-то похожее на радость. Ну, то, что чувствуешь, когда видишь старого друга, который уехал из родного городка, но иногда приезжает ненадолго погостить там.
***Теперь он жил в Милфорде, городке, отстоящем от Харвича миль на двадцать по шоссе 1-95 и на много световых лет в разных других отношениях. Харвич, когда Салл жил там в детстве и дружил с Бобби Гарфилдом и Кэрол Гербер, был приятным пригородом с обилием деревьев. Теперь его родной городок стал одним из тех, куда по вечерам не ездят, — закопченным придатком Бриджпорта. Он все еще проводил там большую часть дня — на складе или в салоне (“Салливан шевроле” уже четыре года подряд было золотозвездным предприятием), но обычно уходил в шесть часов вечера, а уж в семь наверняка, и ехал на север в Милфорд в своем демонстрационном “шевроле каприс”. Обычно он уезжал с неосознанным, но очень подлинным ощущением благодарности.
В этот летний день он поехал от Милфорда по 1 — 95 на юг, как обычно, но в более позднее время и не свернул на съезд номер 9 “ЭШЕР-АВЕНЮ, ХАРВИЧ”. Сегодня он повел свой синий с черными покрышками демо дальше на юг; его не переставало забавлять, как вспыхивали тормозные огни машин впереди, чуть только их водители замечали его в зеркале заднего вида… Они принимали его за полицейского — и ехал так до самого Нью-Йорка.
Машину он оставил в салоне Арни Моссберга в Вест-Сайде (когда торгуешь “шевроле”, проблем с парковкой не возникает — одна из приятностей этого бизнеса), по дороге через город рассматривал витрины, съел бифштекс в “Палм-То”, а потом отправился на похороны Пейгано.
Пейг тоже был на месте падения вертолетов в то утро, одним из ребят, попавших в заключительную засаду, когда сам Салл не то наступил на мину, не то порвал проволочку и взорвал прикрепленный к дереву заряд. Человечки в черных пижамах тут же вдарили по ним. На тропе Пейг ухватил Волленски, когда Волленски получил пулю в горло. Он дотащил Волленски до поляны, но Волленски был уже мертв. Пейг, конечно, был залит кровью Волленски (собственно, этого Салливан не помнил, к тому моменту он уже горел в собственном аду), но, наверное, Пейг испытывал только облегчение, поскольку эта кровь закрасила ту кровь, еще не совсем запекшуюся: Пейгано ведь был так близко, что его всего забрызгало, когда Слоуком застрелил дружка Мейлфанта. Забрызгало кровью Клемсона, забрызгало мозгом Клемсона.
Салл никогда ни словом не обмолвился о том, что произошло с Клемсоном в деревне, — ни доктору Конрою, никому другому. Он ушел в глухую. Все они ушли в глухую.
Пейг умер от рака. Когда умирал кто-нибудь из старых вьетнамских корешей Салла (ну ладно, были они не совсем корешами — по большей части дураки из дураков и совсем не такие, каких Салл назвал бы корешами, но они пользовались этим словом, потому что не придумано еще слово, чтобы обозначить, чем они были друг для друга), то словно бы причиной всегда был рак, или наркотики, или самоубийство. Рак обычно начинался в легких или в мозгу, а затем просто распространялся повсюду, будто все они потеряли свою иммунную систему там, в зелени. У Дика Пейгано это был рак поджелудочной железы — у него и у Майкла Линдона. Рак звезд. Гроб был открыт, и старина Пейг выглядел не так уж плохо. Жена поручила гробовщику обрядить его в строгий костюм, а не в форму. Вероятно, она вообще о форме не вспомнила, вопреки всем наградам, которые получил Пейгано. Пейг носил форму всего два-три года, и годы эти были как аберрация, как срок, отбытый в тюрьме за то, что в один невезучий момент ты сделал что-то, совсем тебе несвойственное, скорее всего пока был пьян. Например, убил кого-то в пьяной драке или тебе вдруг взбрело в башку поджечь церковь, где твоя бывшая жена занималась с учениками воскресной школы. Салл не представлял себе, чтобы хоть кто-нибудь из тех, с кем он служил — включая и его самого, — захотел бы, чтобы его похоронили в военной форме.
Диффенбейкер — для Салла он все еще оставался новым лейтенантом — тоже приехал на похороны. Салл не видел Диффенбейкера уже очень давно, и они хорошо поговорили.., хотя, собственно, говорил почти только Диффенбейкер. Салл не очень-то верил, что разговоры что-то меняют, но он все думал и думал о том, что говорил Диффенбейкер. И в основном о том, с каким бешенством он говорил. Всю дорогу назад до Коннектикута он думал об этом.
К двум часам он проехал мост Триборо, направляясь на север, имея в запасе достаточно времени, чтобы опередить час пик. “Ровное движение через Триборо и на главных пересечениях” — так выразил это регулировщик в вертолете службы дорожного движения. Вот для чего теперь использовались вертолеты: оценивали интенсивность движения машин на въездах и выездах больших американских городов.
Когда при приближении к Бриджпорту скорость машин начала замедляться, Салл этого не заметил. С новостей он переключил приемник на старые песни и погрузился в воспоминания о Пейге и его гармониках. Штамп кинофильмов о войне: седеющий ветеран с губной гармоникой, но Пейгано, Господи Боже ты мой, Пейгано мог свести вас с вашего хренового ума. Ночью и днем он верещал и верещал, пока кто-то из ребят — возможно Хексли, а то и Гаррет Слоуком — не сказал ему, что если он не прекратит, то как-нибудь проснется поутру с первой в мире губной гармошкой, пересаженной в задний проход.
Чем больше Салл обдумывал это, тем больше склонялся к мысли, что пригрозить ректальной пересадкой должен был Сдай Слоуком. Черный верзила из Талсы считал, что “Слай и Фэмили Стоун” — лучшая группа на земле (отсюда и его прозвище), и отказывался поверить, что другая его любимая группа “Рейр Эрф” была белой. Салл помнил, как Дифф (это было до того, как Диффенбейкер стал новым лейтенантом и кивнул Слоукому — наверное, самый главный жест, какой Диффенбейкер сделал или сделает в своей жизни) втолковывал Слоукому, что эти ребята были такими же белыми, как е…й Боб Дилан (“беломазый певунчик” — так Слоуком называл Дилана). Слоуком подумал, подумал, а затем ответил с редкой для него серьезностью:
"Ни хрена! “Рейр Эрф” — они черные. Записываются они на хреновом Мотауне, а все мотаунские группы — черные, это все знают. “Супримз”, хреновые “Темпе”, Смоки Робинсон и “Миракле”. Я тебя уважаю, Дифф, но если ты будешь нести свою чушь, я из тебя котлету сделаю”.
Слоуком не терпел музыку губной гармоники. Эта музыка напоминала ему беломазого певунчика. Если ему пытались втолковать, что Дилан принимает войну к сердцу, Слоуком спрашивал, а почему этот осел ревучий, е…на мать, не приехал сюда с Бобом Хоупом хоть разочек? “Я вам объясню почему, — сказал Слоуком, — трусит, вот почему. Блядский сладкозадник, осел ревучий на гармонике, е…на мать!"
Размышляя о том, как Диффенбейкер молол про шестидесятые, думая об этих былых именах, и былых лицах, и былых днях, не замечая, как спидометр “каприса” перестал показывать шестьдесят и показывал уже пятьдесят.., сорок, и машины на всех четырех полосах, ведущих на север, начали скапливаться, он вспоминал, каким Пейг был в зелени — тощим, черноволосым, со щеками еще в остатках послеподростковых прыщей, с автоматом в руках и двумя хонеровскими гармониками (“до” и “соль”) за поясом камуфляжных брюк. Тридцать лет назад это было. Сбросить еще десяток лет — и Салл мальчишка, растущий в Харвиче, дружащий с Бобби Гарфилдом и мечтающий, чтобы Кэрол Гербер хоть разок посмотрела на него, Джона Салливана, так, как всегда смотрела на Бобби.
Со временем она, конечно, поглядела на него, но не совсем так, нет, не совсем так, нет, не совсем так. Ни разу. Потому ли, что ей уже не было одиннадцати, или потому, что он не был Бобби? Салл не знал. И сам тот взгляд был тайной. Он словно говорил, что Бобби ее убивает и она рада, она будет умирать так, пока звезды не осыпятся с небес, а реки не потекут в гору, и все слова “Луйи, Луйи” будут известны, все до единого.
Что произошло с Бобби Гарфилдом? Попал он во Вьетнам? Присоединился к “детям цветов”? Женился, обзавелся детьми, умер от рака поджелудочной железы? Салл понятия не имел. Наверняка он знал только, что Бобби как-то изменился за лето 1960 года — то лето, когда Салл выиграл неделю в лагере на озере Джордж — и навсегда уехал с матерью из Харвича. Кэрол осталась до окончания школы, и, хотя она ни разу не посмотрела на него совсем так, как на Бобби, он был ее первым, а она — его. Однажды вечером, за городом, позади коровника, полного мычащей скотины, Салл помнил, как вдохнул сладкий аромат ее духов, когда кончил.