Алексей Ремизов - Том 1. Пруд
Но захлопывались бесшумно золотые кованые ворота, подымалось шествие вверх по реке.
И теплый свет багровел по голубой воде, и заливался небосклон алою кровью.
И подымалось огромное нестерпимо-яркое солнце, неустанное солнце над спящей землей.
И подымались жгучие желания из бессонного сердца.
Быть этим кровавым следом и стать великим солнцем, взорвать мир неопалимой купиной и осветить омытую душу для новой жизни…
Ты, Господи, дай эту мощь мне, дай совершить великий под, наложи крестное бремя на меня — я все возьму, я все снесу… Она не будет роптать на Тебя, она не будет взывать напрасно… вечно мучиться — земля моя — Твой мир…
XV
Не тут-то было.
Словно что прорвало, или нашел такой несуразный стих на Николая, только оставил он окно своего мезонина, и с утра до позднего вечера опять стал шляться по городу.
Заходил то к одному, то к другому. Ходил на рефераты, на собрания, участвовал в прогулках за город, — всюду и везде совал нос.
Опять знакомился, опять слушал, опять присматривался.
Заметил он в своих товарищах еще одну черту, которая дала на минуту отдохнуть сердцу: были они глубоко бескорыстны, и не кричало в них торгашество, которое опутывало город сверху донизу.
Но проклятое сектанство — партийность — глушило это хорошее, стирало различие этих непокорных.
И заметил еще одно: были среди них прямо избранные, верные, готовые на смерть… но порой духом убогие…
Вступал в разговоры, сочинял небылицы и вымыслы, — мистифицировал… От тесноты дух задыхался, серединность самодовольства, как гарь, ела глаза.
И потешался, в смех изливал свою душу, которая другого Ждала и о другом мечтала, из смеха создавал свой мир.
Вспомнилась как-то Палагея Семеновна, вспомнилось то время, когда Огорелышевский устав камнем лежал…
Тут тоже свой монастырь, свой двор, свой устав, суровый до беспощадности.
Схватился Николай за некрологи. Кому-кому только не писал сгоряча.
Ударил некролог по больному месту.
И поднялась целая буря.
Собирались и толковали, толковали и обсуждали, пока не пришли, наконец, к решению…
* * *В субботу вечером назначен был суд над Николаем. Всю неделю ждал он его с каким-то сладострастием, приговор заранее мог предугадать.
И вот пришел этот день.
Просторная комната колонии, где обычно жили сообща несколько душ и где находили приют все вновь приезжающие, бы битком набита. Сидели вокруг стола, на кроватях. Поднявшийся шум едва улегся.
.
Николай медленно вышел.
Что-то липким ртом припадало к сердцу и кусало сердце
Если ж погибнуть придется
В тюрьмах и шахтах сырых,
Дело всегда отзовется
На поколеньях живых
донеслась песня расходившейся колонии.
— А ты умереть можешь? — спросил себя вдруг. Подумал. — А они умрут… И Катинов умрет и Розиков и Хоботов. Опять подумал… — Розиков и Хоботов, может, и не умрут, а вот Катинов… Но ты-то можешь? Ну! и вообще-то, на что ты годен?..
Над головой и кругом шумно отцветала прощально-ясная, яркая ночь…
— Прими меня, ночь!
И будто в ответ шуршала листва в опустелых садах, падали звезды, кружась и летая, как листья.
И он — лист бездомный и оторванный. Оглянулся.
В деревянном домике колонки сквозь задернутые белые шторы мелькал зеленый огонек. Помелькал огонек и пропал.
Ускорил шаги.
Смело, друзья, не теряйте
Бодрость в неравном бою,
Родину-мать вы спасайте,
Честь и свободу свою.
И, перебивая такт песни, кто-то гулко стучал по мостовой, торопился.
Казалось, вот настигнет, схватит за плечи…
И заколотилось сердце:
Умереть!
Не мог уж ровно идти, бежать стал — далеко дом — на краю света…
Наконец, добежал, вбежал на лестницу, захлопнул дверь, защелкнул задвижкой.
Звездный свет играл на стеклах, и свет какого-то светила за звездами вплывал в окно.
Николай задернул занавеску.
Затаился.
Одинокая свечка насмешливо глядела.
И шумы каких-то тайных лепетов сжимали сердце.
Сердце ныло.
От окна нежданно тень упала.
— Кто ты?
Одинокая свечка насмешливо глядела.
Он бросился, хотел задуть этот медный ненавистный, этот сверлящий взгляд… убить тень…
— Не надо мне правды! не надо!
Глаза упали на стол.
На столе лежало письмо.
Знакомый почерк…
Отшатнулся…Вздрогнул всем, телом резко… смертельно улыбнулся… бледный…. белый…
— Завтра — завтра!
XVI
Таня приехала!
А он и не чаял, не думал… думал… навсегда уж прошло, все кануло.
Не надо приходить, не надо будить!
А вот пришла… Обрадовался?
Не радуйся, не радуйся!
Не твоя она. — Чья же? — Его. — На брата руку подымаешь? — Нет.
Нет.
Таня приехала. Приехала сказать правду. Она не любит тебя. Не хочет лгать. Любила тогда…
— Любила? — спросил Николай тихо.
Таня молчала. Она сидела перед ним, такая же гордая, такая же… сулящая бесконечную жизнь.
— Но моего брата…?
— Не знаю.
Вдруг она встала, точь-в-точь как на портрете у Александра.
— Ну что же я могу сделать с собой, если теперь я только верю вам, верю, как первому, близкому, и душу мою выкладываю.
— Стало быть, так. — Николай приподнялся.
— А вы мне не говорили всей правды. Почему вы мне тогда не сказали?.. Как-то вечером зашла она ко мне, забитая такая, помочь просила… Ребенок, говорит, был, да помер. А сама вся трясется, еле на ногах стоит, пьяная… Почему вы тогда не сказали мне?
— Не мог.
— А когда вы уехали, и все это я узнала и еще узнала… Убила бы тогда, так ненавидела… Не себя, не себя, а вас…
Николай попятился.
— Что же…
— А знаете, если бы я вас любила теперь, думаете, я могла бы забыть? Никогда не забыла бы. Всю жизнь отравило бы… Я всегда видела бы вас рядом с этими… — Таня стиснула кулаки.
Не говорили.
А потом опять. Так целый день.
Ему вдруг показалось, что она его любит… Нет, нет, если бы любила, не рвалась бы так домой, а то завтра уедет непременно, сказала твердо, уедет непременно и, как ни просил, уперлась на своем. Да и жить тут неудобно. Комнату внизу едва уступила хозяйка, а у него тут негде, ему некуда уйти на ночь. А одну оставить нехорошо. Да и это все не то. А главное в том, что теперь, после всех рассказов Николая о себе, ей становится ясно, что он не такой, как показался ей в первый раз. Вот Катинов, наверное, интересный, верный…
— Знаете, Катинов на вашего брата Александра похож.
— Да у них даже и манеры одни и те же…
— А он сильнее нас.
— Может быть…
Разговор замялся. В комнате было душно. Хотелось на волю. На дворе дождик шел.
Вечером долго не расходились, опять перебирали все прошлое. Незаметно вырастало доверие, и лампа доверчиво светила… Таня сидела с ним рядом на диване, и они болтали.
Теперь она ему все сказала. Он ее друг. Он приедет к ним. Ему рады будут. Прошлое все забылось, и отец на него не сердится. Она начнет новую жизнь. Ей легко. — А то все что-то мучило.
И она пошла к себе вниз.
Николай слышал, как закрылась за ней дверь, как опустились гардины, как потух свет…
* * *Убаюкай меня, ночь, — колыбель моя!
Ветер осенний шумит, скрипит. Неслышно могилы вскрывает в сердце.
Мучает…
Укрой меня от мглы и дождя, ночь — мать моя.
Руки дрожат… Вот упаду…
.
Николай вскочил с широко раскрытыми глазами, насторожился.
Откуда-то из низу, из-за стены тянулся больной бред, и светляками мигало тревожное дыхание в безмолвии.
Вот и опять.
Да, это она…
Ее голос, ее стон, ее дыхание.
Прислушивался…
Повторялось чужое имя, повторялось без конца, наполняя собой все кругом, всю его душу, бледную и жаждущую, одинокую, а он твердо и хорошо знал рвущимся, разодранным сердцем, что тянется весь, готов что-то сделать… должен сделать…
Почему должен? — спохватился.
Вот, кажется, подходит она, садится рядом с ним, берет его за руку. И чувствует он ее теплую грудь и сердце слышит…
Нет, нет, она никогда не придет.
Обезумел.
Долго искал спичек, чиркал, спички ломались, и, когда, наконец, вспыхнул голубоватый огонек, увидел Николай свои пальцы бледные и заостренные, как зубья, и представилось лицо в спутанных, извивающихся змейками волосах и повисшие усы и красные, провалившиеся от мук и бессонниц глаза… свое лицо… глаза…
Закурил.
Стал перебирать повторенное тысячу раз и днем и ночью… все дни и все ночи.