Кальман Миксат - Черный город
— Вот видите, мама, стоило мне только прижаться к вам, как уже и голова перестала болеть!
— Ну что ты болтаешь, подлиза! Думаешь, мои пальцы способны вытащить у тебя ту занозу, что и шестью волами не вырвешь?
— Не только думаю — знаю.
И юноша принялся целовать мудрую голову матери. Старуха с напускной строгостью поправила сбившийся набок ночной чепец с оборочками, потом, весело засмеявшись, сказала:
— Хорош сенатор! До сих пор, словно маленький, с матерью в одной постели спит! Вот узнает город, что люди скажут? — И, тяжело вздохнув, добавила: — А как хорошо было, когда ты был малюткой и в самом деле спал у меня в постели. Я тебе сказки рассказывала, а ты, бывало, пугаешься, расспрашиваешь, лепечешь всякую всячину. А уж какой ты плутишка был! Твой старший брат уже спал один, в собственной кроватке, и вот, чтобы я не перебралась к нему, когда ты заснешь, ты как-то раз взял да и привязал меня за ногу бечевочкой к пуговице своей рубашонки. Но я сразу разгадала твою хитрость и, как только ты уснул, отвязала бечевку и перешла к твоему братцу…
— Значит, обманули меня, мамочка?
— Так же, как и ты меня сейчас обманываешь. Антал, что с тобой? — вдруг испуганно воскликнула мать. — Ты плачешь?
Она провела рукой по лицу сына и почувствовала, что ладонь стала влажной.
— Я пришел к вам со своим горем. Кому же еще, как не вам, матушка, мне рассказать о нем. Помогите, коль можете. Мой ум тут бессилен. Ослабел я, потерял веру в себя. И вот в беде ищу у вас помощи, как в детские годы. Верю, что сила вашей любви прогонит мои горести. Выслушайте меня, мама!
— Говори, говори! Положи голову ко мне на подушку и говори, — погладив сына по шелковистым волосам, прошептала старуха мать. — Кто обидел тебя? Где болит? Что болит? Не бойся. Не позволю я никому, никому на свете обидеть тебя.
И Фабрициус открыл то, что скрывал в тайниках души, поведал матери о своей любви к Розалии Отрокочи.
— Знаю, — промолвила мать. А юноша все говорил, рассказал о том, как вспыхнула в его сердце эта любовь — в первый же день, когда он повстречал Розалию, — вспыхнула и начала расти, расти, пока не сделалась сильнее всего на свете. Любит ли его Розалия? Об этом они еще не говорили, ни слова не промолвили, но ему казалось, что и она его любит. "Тысячи нежных слов все еще звучат у меня в ушах, словно волшебные колокольчики; они питали эту веру. Беглый намек, задумчивый взгляд, подавленный вздох, невольный жест, краска смущения…" (Сколько доказательств, оказывается, собрал в своей памяти юный сенатор!) И вдруг все это растаяло, как снег, — стоило бургомистру Нусткорбу сообщить ему о тайном свидании Розалии.
Госпожа Фабрициус приподнялась на локте. Ее глубоко взволновал рассказ сына, она слушала с напряженным вниманием.
— Ах, проклятие! — вскричала она, будучи женщиной воинственной. — Это ужасно! Просто не верится! Нет! Тот человек наверняка налгал Нусткорбу.
(Розалия была любимицей госпожи Фабрициус.)
— Я что-то хочу спросить вас, матушка. В прошлое воскресенье у нас на кусте георгин распустились два цветка… одного уже нет, где он?
— У меня была в гостях Матильда с Розалией — не то в понедельник, не то во вторник, и я подарила цветок Розалии.
— Ах, мама, вы не знаете… Ведь вот ужас: человек из города Белы в тот вечер показал бургомистру георгин и сказал, что цветок выпал из прически дамы, приходившей в трактир на свидание.
Мать и сын умолкли. Госпожа Фабрициус тяжело вздохнула. По крыше барабанили крупные капли дождя.
— Уж не град ли это? — сказала старушка, прислушиваясь, град идет или дождь.
Под конец мать задала Анталу еще один вопрос сухим, безразличным тоном, даже зевнула при этом, будто спросила для того, чтобы не молчать:
— И сильно ты ее любишь?
— Да. Жить без нее не могу! — отвечал юноша голосом, полным страсти. — Не могу…
— Глупости! Такие речи недостойны моего сына. Да и неверно это! Много бывало у меня цветов в горшках, но еще ни один из них, как бы хорош и свеж он ни был, не разросся настолько, чтобы сломать горшок. А ты ведь вылеплен не из глины, ты железный! Таким считают тебя. Вот и будь железным. Говори, как тебе пристало, — твердо!
— Не сердитесь на меня, матушка. Кому же еще могу я поведать свою печаль?
— Ладно, сынок, посмотрим, как и что. Завтра же я приведу все в порядок. Либо так, либо этак.
— А что вы собираетесь сделать?
— Пока еще не знаю, но все приведу в порядок. А теперь иди ложись спать. Только прежде дай я поцелую твою вихрастую головушку, сенатор.
Фабрициус ушел к себе в комнату и, не раздеваясь, прилег на кровать, уверенный, что всю ночь не сомкнет глаз. Однако то ли он устал, блуждая в лесу под шум бури, то ли его успокоила матушкина ласка, но он мгновенно уснул тем сладким сном, который, как роса небесная, смывает с души уныние и возрождает телесные силы человека. И спал Фабрициус до самого завтрака.
На следующий день, не дожидаясь, пока завечереет, госпожа Фабрициус надела черное шелковое платье, достала из ларчика три нитки восточных жемчугов, — белых и ровных, одна к одной, — приколола на черный кружевной чепчик золотые броши-чечевички, вдела в уши смарагдовые серьги.
— О, мама, какая вы нарядная! В полном параде! Куда это вы собрались? — спросил молодой сенатор.
— Уж не знаю, голубчик, как и сказать. Хочу взойти на высокое крылечко, а можно ли к нему подступиться, еще не ведаю.
— Не понимаю, — признался Фабрициус. Как он ни старался, а не мог скрыть своего волнения.
— А ведь если бы подумал чуточку, то понял бы, сынок. Ведь и покойный отец твой, и я всегда искали справедливости, значит, и в твоей душе такое желание должно быть. Ну куда же еще я могу идти? Как ты думаешь? И зачем? Да затем, чтобы положить некоего человека на весы, узнать, много ль он весит.
Фабрициус молча кивнул головой.
— Есть у меня на это право? Да, есть, Ведь весы-то у меня верные, Не обманут, и как они покажут, так тому и быть. Сюда качнется стрелка — будет девушка моей снохой; в другую сторону наклонится — значит, красавица поддалась дьяволу, пусть он и владеет ею.
— Ах, мама, что вы говорите!
Фабрициус горестно вздыхал, и в зависимости от того, какой исход представлялся ему, лицо его становилось то белым, как стена, то красным, как бурак.
Но мать больше не обращала внимания на сына, а принялась отдавать прислуге строжайшие наказы на время своей отлучки: "Присматривайте за всем, перемойте посуду, ничего не разбейте, нищих в сени не пускайте, чтобы не украли чего-нибудь, а вынесите им на крыльцо краюшку хлеба; Анчура, ты следи за пчельником, не собираются ли роиться пчелы, если начнут, сбегай поскорее за булочником Яношем Кохом, — он умеет снимать рой; ты, Жужи, напичкай кукурузой двух гусей, посаженных на откорм, да смотри не забудь и напоить их; натолки маку, только прежде вымой как следует ступку".
— А вообще я скоро вернусь, — закончила хозяйка свой монолог.
И вот госпожа Фабрициус, внушая почтение своей военной выправкой и твердой поступью, сошла по ступеням лестницы, горделиво подняв красивую голову, увенчанную белоснежными сединами, которые так хорошо оттенял ее черный наряд, ее шуршащие, шелестящие шелка. Те, кто знал покойную эрдейскую княжну Анну Ворнемиссу, уверяли, что они с госпожой Фабрициус походили друг на дружку как две капли воды. Мать Антала была построже княжны. Слова госпожи Фабрициус для простого смертного были подобны гласу божьему. В гневе ее облик был грозен и суров, как ее родные горы, а когда лицо этой женщины озарялось светом ее душевной доброты, оно пленяло ласковой красотой, как альпийские луга в сиянии осеннего солнца.
Юный сенатор прислушивался к шагам матери. Вдруг они затихли. Фабрициус выглянул в окно и увидел, что мать остановилась перед двумя цветочными клумбами, украшавшими крохотный дворик, и срывает распустившийся георгин. Младшие собратья цветка еще дремали в бутонах, зеленых своих колыбельках.
Госпожа Фабрициус долго не возвращалась. Юный сенатор перепробовал всякие развлечения, но еще никогда часы не тянулись для него так медленно. За это время пчелы действительно успели отроиться. Рой уселся на ветку черешни, после чего прибежал булочник Кох и стряхнул рой в порожний улей. Фабрициус посмотрел, посмотрел на это зрелище, да и отправился к себе в комнату, где, раскрыв Ветхий завет, принялся читать о трех отроках, ввергнутых в огненную печь. Но ему нисколько не было их жалко, потому что его самого словно жгли в огненной печи; кроме того, он ведь наперед знал, что отроки-то не сгорят, а вот его собственная судьба еще была неизвестна. Уже и час ужина миновал, а матери все не было. Фабрициус принялся было за работу в надежде, что так время пробежит незаметно, однако в голову ему ничего не шло, буквы прыгали перед глазами в какой-то сатанинской пляске, и, отложив протоколы сената, он принялся играть с Попрадом, сторожевым псом. Но вот Попрад навострил уши, что на его языке означало; "Слышу — скрипнула калитка". Заворчав разок, пес умолк: "Знаю, кто идет". Послышался знакомый шелест шелков, и сердце Фабрициуса заколотилось. В комнату вошла мать.