Кальман Миксат - Черный город
От чабреца и отвара "из сердечек" желание жить, по-видимому, возвратилось к Нусткорбу, — он хоть и начал собираться в путь, но не в тот, которого опасались его домочадцы и который совершается на катафалке, а в такой, для которого нужны дорожная сума с коржиками, копченая грудинка и нашпигованная чесноком телячья ножка. Иначе говоря, бургомистр решил отправиться в Кешмарк и, поскольку близился день всех святых, привезти оттуда надгробную статую покойного господина Крамлера, заказанную еще пять лет тому назад, но только сейчас законченную ленивым ваятелем.
— Надо же сделать хоть что-нибудь, чтобы заткнуть рот нашим горожанам, — объяснял Нусткорб. За памятником, конечно, мог бы съездить и городской казначей, но Нусткорбу захотелось доехать самому.
— Значит, подействовал отвар-то! — радовалась его супруга.
Отвар и в самом деле подействовал: бургомистр, может быть, потому и решил отправиться в путешествие, что хотел избавиться от назначенной ему женой диеты и от окуривания чабрецом.
Но и здесь бедняге не было удачи.
Статуя, которую предполагалось установить в нише соборного храма, удалась на славу: Йожеф Томиш, великий мастер своего дела, так правдоподобно запечатлел образ Михая Крамлера в бургомистерской шапке и в мантии на хлипких плечах, что когда кучер Йожеф Куптор, поступивший на службу в магистрат еще при покойном Крамлере, увидел своего бывшего барина в виде изваяния из красного мрамора, он испуганно сорвал с головы своей шляпу и залепетал "слава Иисусу" (кучер был католиком). Затем носильщики вчетвером подняли памятник и погрузили его в бричку, и кучер всю дорогу с большим почтением обращался со статуей, укутанной в парусину. Устраивая Нусткорбу местечко рядом с памятником, он с превеликой гордостью приговаривал, что и за тысячу форинтов не уступил бы оказанной ему ныне высокой чести везти сразу двух лёченских бургомистров, еще ни разу с сотворения мира не выпадала на долю ни одного из кучеров такая почетная обязанность.
Целых два дня вез Куптор двух бургомистров, потому что памятник был тяжелый, а погода — дождливая, и бричка по самые оси вязла в непролазной, липкой грязи. Лошади могли тянуть повозку только шагом. Да и дни в осеннюю пору короткие, а ехать вечером по отвратительным дорогам, пожалуй, и не рискнешь. И вот, когда до Лёче было уже рукой подать, неподалеку от села Дравец, коренник, спускаясь с косогора, оступился и задними ногами соскользнул в водомоину.
Кучер соскочил с козел, чтобы помочь лошади выбраться, но было уже поздно: лошадь, падая, увлекла за собой повозку, перила дорожного ограждения с треском сломались, и господин Нусткорб полетел в овраг, правда, не очень глубокий. Следом за живым бургомистром с глухим грохотом под откос покатился каменный истукан, и бедняга Нусткорб, не успев и охнуть, был им раздавлен. Жители Дравца, сбежавшиеся на крики кучера, извлекли из-под памятника только сплющенный окровавленный труп, — но ни с лошадью, ни с кучером, ни с повозкой, ни с памятником ничего не случилось.
Перепуганный Куптор завернул в парусину уже не статую, а покойника и, загнав лошадей, под вечер примчался в Лёче где по случаю воскресенья и теплой погоды на улицах толпились бюргеры в черных своих одеждах. Белый полог, укрывавший тело бургомистра, и все платье кучера были перепачканы кровью.
— Что, что случилось?
— Умер бургомистр! Прежний бургомистр убил нынешнего!
С быстротой пожара, из одного дома в другой, разнеслась по Лёче страшная весть, забираясь в самые отдаленные закоулки города и обрастая по пути подробностями, словно снежный ком.
— Прежний бургомистр убил нынешнего, потому что нынешний убил прежнего, — говорили бюргеры.
— Боже милостивый, упаси нас от новых испытаний!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Современный молодой человек, сраженный любовным недугом, или ужаленный зеленоглазым чудовищем — ревностью, либо бежит искать секундантов для дуэли, либо уединяется от всего мира с некоей прекрасной девой по имени Муза и кропает вирши, полные мировой скорби.
Услышав о любовных свиданиях Розалии, Фабрициус не сделал ни того, ни другого, хотя и был глубоко потрясен. Пожалуй, если бы даже солнце упало с неба в грязное болото, это не меньше поразило бы его. Да, да — ведь то, что он услышал, было для него невероятной бедой, непостижимой катастрофой, даже более страшной, чем падение солнца с небосвода, ибо он и сам упал с небес на землю, в грязное болото, и чувствовал себя несчастнейшим из смертных! Он был совсем подавлен, опустошен, все стало бесцельным, лишилось смысла, тоска снедала его душу, в голове гудело, ноги подкашивались. Старинные дома с лабазами в первых этажах, суровые и важные, казалось, смотрели на него с презрением, когда он проходил мимо них по улицам, а колеса ломовых телег, громыхая по булыжной мостовой, насмешливо выговаривали: "Ро-за-ли-я! Ро-за-ли-я!" И хоть из окон, защищенных внизу выгнутыми решетками, то и дело выглядывали девичьи головки и мило, как старому знакомому, улыбались Фабрициусу, у него не проходило ощущение, что какая-то незримая рука больно сжимает его сердце.
Он брел домой, сам не сознавая этого, бессознательно, будто лунатик, но привычке находя дорогу. На одном из перекрестков ему повстречался Миклош Блом верхом на коне, расфуфыренный, словно собрался на бал. Еще издали он закричал:
— Привет, Рици! Как дела, Рици? ("Рици" — было уменьшительное от "Фабрициус".) А я решил прокатиться за город. Хочешь, поедем вместе? Будет майский праздник, увидим деревенских красоток. Ох, не могу! Но что поделаешь. Привет, Рици!
— Мерзкий пес! — прошипел ему вдогонку Фабрициус и, войдя во двор своего дома, так хлопнул ярко-зеленой калиткой, что она, бедная, едва не рассыпалась.
Дома Фабрициуса ждала с обедом мать. На столе появились его любимые яства: фаршированная курица и лепешки, испеченные на капустных листах, — в этот день всегда пекли хлеб и заодно ставили тесто и для лепешек. Однако юный сенатор, бледный, раздраженный, даже и не притронулся к еде.
— Сынок, уж не заболел ли ты? — забеспокоилась мать.
— Голова болит.
— Дай привяжу тебе ко лбу листок хрена, мигом всю боль вытянет.
— Не вытянуть моей боли ни листьями хрена, ни упряжкой волов.
После обеда Фабрициус не пошел, как обычно, в ратушу, а остался дома и, усевшись в своей комнате у окна, стал глядеть на проплывавшие по небу тучи. Серые, зловещие, причудливой формы, они, словно сказочные чудовища, наползали друг на друга, сливались и снова расходились в разные стороны и опять поглощали одна другую. В небе, как видно, шли спешные приготовления к буре, назначенной на вечер. Но вот небо содрогнулось, а рука великого декоратора исчертила весь небосвод узорами молний. Гроза! Наконец-то! Фабрициус был ей рад. У него в груди бушует буря, так пусть же по всей земле пронесется ураган. Пусть воет ветер, раскалывается небо, пусть оно даже рухнет и погребет под собою весь мир. Он вышел из дому, даже не набросив на плечи плащ, и, не обращая внимания на грозу, решил прогуляться. Пройдя через городские ворота, мимо часовых, с удивлением отдавших ему честь, он направился в рощу, и расходившаяся стихия признала в нем своего единомышленника. Зато после того как вместе они отбушевали, улегся их гнев, и Фабрициусу стало легче на Душе. Поздно ночью он возвратился домой. Мать уже была в постели. Она не стала дожидаться сына, он часто задерживался то на вечерах в пансионе мадемуазель Клёстер, то встречаясь с сенаторами в погребке под ратушей. Служанка предложила молодому барину поужинать, но он только рукой махнул: не надо ничего. Потом он еще долго шагал взад и вперед по своей комнате, прислушиваясь к шороху зашумевшего по крышам дождя. Затем постучался к матери.
— Вы уже спите, мама?
— Нет. Тебе что, сыночек?
— Хочу, как всегда, пожелать вам спокойной ночи.
С этими словами Фабрициус подошел к матери, присел на край кровати, взял материнскую руку, поцеловал и, не выпуская руки, сидел безмолвно.
Мать тихонько подвинулась, давая сыну место рядом с собой на подушке. Юноша уронил голову на ее грудь, как когда-то в детстве.
— Вот видите, мама, стоило мне только прижаться к вам, как уже и голова перестала болеть!
— Ну что ты болтаешь, подлиза! Думаешь, мои пальцы способны вытащить у тебя ту занозу, что и шестью волами не вырвешь?
— Не только думаю — знаю.
И юноша принялся целовать мудрую голову матери. Старуха с напускной строгостью поправила сбившийся набок ночной чепец с оборочками, потом, весело засмеявшись, сказала:
— Хорош сенатор! До сих пор, словно маленький, с матерью в одной постели спит! Вот узнает город, что люди скажут? — И, тяжело вздохнув, добавила: — А как хорошо было, когда ты был малюткой и в самом деле спал у меня в постели. Я тебе сказки рассказывала, а ты, бывало, пугаешься, расспрашиваешь, лепечешь всякую всячину. А уж какой ты плутишка был! Твой старший брат уже спал один, в собственной кроватке, и вот, чтобы я не перебралась к нему, когда ты заснешь, ты как-то раз взял да и привязал меня за ногу бечевочкой к пуговице своей рубашонки. Но я сразу разгадала твою хитрость и, как только ты уснул, отвязала бечевку и перешла к твоему братцу…