Леонид Леонов - Вор
Спустив теперь ноги с койки, Векшин полусонно следил, как елозил по лоскутку бумаги граненый карандашный огрызок, вдруг возникший у Петра Горбидоныча в пальцах: по прочертившимся жилам на чикилевском лбу можно было судить о степени его нечеловеческого напряженья. Он призвал на помощь всю свою незаурядную память, страсть, ненависть, сличал даты большой русской истории с событиями семейной векшинской хроники, накладывал их на сетку манюкинской биографии, поверял сопоставленьем с собственными воспоминаниями, и как будто уже срасталось, — чтобы снова разойтись по швам. Достойно удивления, насколько терпеливо слушал Векшин, все еще не понимая пока, о чем шла речь.
Своевременно, к великой удаче Петра Горбидоныча, вернулась Балуева из пивной. По тому, как шла по коридору, расшвыривая вещи из-под ног, можно было понять степень постигших ее на работе огорчений. Мрачнее ночи она посмотрела на мужчин, и Петр Горбидоныч незамедлительно улетучился восвояси, успев, однако, послать Векпшну довольно нахальный поцелуйчик, и тот, вдруг проникнув в смысл чикилевского навета, погрозился в следующий раз испортить ему настроение и прическу за подобные бредни… Тут Зина Васильевна, не произнеся ни слова, даже не спросив у Векшина — не голоден ли, погасила свет, задернула занавеску во всю ширину комнаты, и потом с ее половины слышались лишь вздохи да шелест ниспадающей одежды. Так они лежали, думая каждый о своем, глядя в залитое луной окно.
— Ты не спишь, Зина? — спросил вполголоса Векшин и продолжал, хотя не получил ответа. — Ума не приложу, где я посеял твой картуз…
Проникнутая лунными чарами ночь не располагала ко сну. Под окнами внизу бродили молодые люди с гитарами. Векшин думал о запавшей ему в душу чикилевской фантазии и, странно, не мог придумать ни одного довода в опровержение навета о манюкинском родстве. Действие чикилевского яда начиналось с тупого постыдного ощущения, будто его застукали на присвоении чужого честного имени, и почему-то смертельно не хотелось, чтобы эта гадкая выдумка дошла до Маши… Вдруг Векшину померещились как бы заглушенные подушкой всхлипыванья; босиком он отправился к занавеске послушать. Судя по металлическим шорохам на той стороне, женщина тоже присела да кровати. Вдруг наброшенные на веревку простыни соскользнули на пол. Луна заливала светом смежную половину комнаты. Зина Васильевна в приспущенной рубашке сидела на кровати, затылком откинувшись к стене. На лице блестели слезы, река волос ниспадала яа круглое плечо. Горе ее было сильней стыда. Тронутый этой детской безутешностью, Векшин невольно переступил запретную тень веревки на полу. Женщина глядела на луну, она не отвечала на вопросы, только подчинялась… но он и сам не мог вспомнить впоследствии, как получилось все это.
— Клавдю разбудишь, безумный, — услышал он, когда стало поздно.
Никакого другого средства хоть чуточку смягчить горе Балуевой и не было у Векшина под рукой — такое оно было безутешное.
XXI
Письмо отцу было написано только утром, и в полдень Зина Васильевна отправила его вместе с деньгами по назначенью, после чего потекли несчитанные черневатенькие деньки. Самому Векшину казалось, что еще никогда не опускался он так низко. Выбритый, в свежей накрахмаленной сорочке, сохранившейся от лучших времен, и оттого еще более черный на вид, он бродил по комнате, шаркая калошками на босу ногу, — шлепанцы предшественника под кроватью женщины мнились ему издевкой жизни. Иногда он отламывал кусок черного хлеба, или бездельно глядел в пустое августовское небо, или, для проверки, еще раз прогонял сквозь память отосланное письмо, или разглядывал отправительную квитанцию… и всю эту неделю напряженно прислушивался к звонкам в прихожей. Он ждал отцовского ответа. Уже всевозможные истекли поправки на чрезмерную загрузку почты, простой вагона или болезнь письмоносца, — ответа не было. С каждым часом ему становилось гаже и хуже. Женщина старалась не попадаться на глаза, чтобы отдалить неминуемый разрыв.
За целый месяц никто, кроме Доньки, не навестил его ни разу. Он принес записку от Доломановой, к слову — незапечатанную, с неопределенным приглашением навещать ее. Цель этого посещения была иная, явная, но за всю четверть часа соглядатай почти ни разу не взглянул на Векшина. Глухим неискренним голосом он поделился блатными новостями, уже известными от Панамы, но с добавлением злободневных сплетен о Саньке, сопровожденных недвусмысленным смешком. Среда не хотела отпускать на волю Саньку Бабкина, и решенью его хотя бы ценой крови порвать со своим прошлым придавался довольно предосудительный оттенок.
Как всегда между ними, разговор велся стоя. — Санька свой в доску и верный до гвоздя, — властно сказал Векшин. — Зря его мараешь, Доня.
— Тики-так, — иронически подернул тот плечами. — Да ведь мало ли чего урки брешут. Не стоит на всякий треп расстраиваться!
Презрительная нотка заметно встревожила Векшина.
— А чего еще они брешут?
— Так, мелочь! Вот Щекутин дивился намедни, как быстро сам ты из-за решетки выпутался. Ну, я ему растолковал, дурню, дескать, то-се, Дмитрию Егорычу за фронтовые заслуги скидка!
При других обстоятельствах несдобровать бы Доньке ва подобную выходку, но как раз Клавдя забежала в комнату за игрушкой, и не хотелось при ребенке омрачать гостеприимство ее матери. Впрочем, действительно ва время краткого векшинского небытия была проведена с ним одна откровенная, не без ведома Арташеза, однако не очень успешная беседа со ссылками на прежнюю Митькину незапятнанную деятельность.
— Саньки не задевай, у него верные друзья найдутся, — пригрозил Векшин. — Зачем ты ему фикус сломал?
Тот лишь головой покачал сожалительно.
— Довольно странно мне, Дмитрий Егорыч, видеть такую неосведомленность у коммуниста, хоть и бывшего. Все в том же порядке борьбы с обывательским мещанством! И чудно как-то: храмы божий взрывать можно, а фикус повредить нельзя…
— Не дергайся передо мною… — крикнул тогда Векшин, бессознательно кладя руку за пояс с левой стороны.
— Не горячись, не замахивайся, Дмитрий Егорыч, ведь нечем! — с вызовом засмеялся Донька. — Может, я от малярии дергаюсь… тут меня злой один комарик укусил. Ну ладно, я пошел, а то скушно мне с тобою!
И он проявил неслыханную раньше смелость — в ссоре повернуться к Векшину спиною.
…Да и квартирные соседи не проявляли теперь к нему прежнего почтительного обхождения, а с некоторой поры даже избегали встреч с ним, в особенности после того, как заходил однажды пожилой милиционер проверить векшинские документы. Вообще за один истекший после тюрьмы месяц очень многое изменилось в квартире номер сорок шесть, и в привычном фирсовскому оку созвездии жильцов обозначилась склонность к распаденью. В то время как одни заметно клонились к упадку, другие уверенно восходили в зенит. Так, безработный Бундюков раздобылся где-то слушком о громаднейшем повышении Петра Горбидоныча по службе, что подтверждалось его личными впечатлениями от того подозрительного интереса, который тот целых три недели сряду проявлял в отношении финансов некоторых европейских держав. Музыканта Минуса неслышно схоронили еще в начале месяца, а за ним стал собираться в дорогу и Манюкин. Он заметно оседал к земле, хотя еще и пытался присаживаться за свою развенчанную, никому уже не интересную тетрадку. По забывчивости стол зачастую оставался незаперт, и Петр Горбидоныч испытывал понятное удовлетворение от того, как все торопливей и неразборчивей становился манюкинский почерк, что означало скорый теперь переход комнаты в полное чикилевское владение. Утро Манюкин проводил в постели, глядя в потолок, примериваясь к чему-то, на работу же в свой переулочек отправлялся лишь к концу дня, когда толпы служащих запруживали улицы. При встрече в коридоре он всем одинаковый проделывал шутливый реверанс и пластом заваливался на койку.
Вечерком как-то, когда закат расчертил комнату на оранжевые клетки, во дворе заиграла, верно последняя в России, бродячая шарманка. Векшин присел на подоконник и слушал. Сипловатый голос уличной певицы трепетал, как птица, в раскаленном каменном колодце двора. Песня была старая, про великого воителя, с кремлевской стены наблюдавшего пожар незавоеванной столицы. Векшин рассеянно слушал и видел вечерний же омуток на лесном ручье близ Кудемы, — всегда над ним висели стрекозы, созерцая себя в черной бочажной воде. Маша с берега издевается над мальчишкой, который баламутит воду и расплескивает радуги брызг; если запереть корзиной выход и поднять ил со дна, рыбы всплывали подышать на поверхность, становясь легкой добычей ребят… Кстати, о чем он думал тогда, господин в сером походном сюртуке? Верно, тоже сожалел, что покинул вечное лето ради лютой декабрьской стужи… Тане пришлось дважды окликнуть брата, прежде чем он обернулся.