Эрих Ремарк - Триумфальная арка
— В запасе еще Испания, — сказал Финкенштейн. На столе перед ним лежала шахматная доска и газета «Матэн» с шахматной задачей.
— Испания? Как же! Фашисты расцелуют каждого еврея, едва он переступит границу.
Толстая, но необыкновенно проворная официантка принесла кальвадос. Зайденбаум надел пенсне.
— Даже по-настоящему напиться почти никто из нас не умеет, — заявил он.
— Забыть обо всем хотя бы на одну ночь. Потомки Агасфера! В наши дни этот старый бродяга давно бы впал в отчаяние: без документов ему бы и шагу не дали ступить.
— Выпейте с нами рюмочку, — сказал Морозов. — Очень хороший кальвадос. Хозяйка об этом, к счастью, не догадывается. Иначе непременно взвинтила бы цену.
Зайденбаум отрицательно покачал головой.
— Я не пью.
Неожиданно Равик заметил давно не бритого человека, который то и дело доставал из кармана зеркальце и гляделся в него.
— Кто это? — спросил он Зайденбаума. — Я его здесь ни разу не видел.
Зайденбаум скривил губы.
— Это новоявленный Гольдберг.
— То есть как? Неужели вдова Гольдберга снова вышла замуж? Так быстро?
— Нет. Она просто продала паспорт покойного мужа. За две тысячи франков. У старика Гольдберга была седая борода, поэтому и приходится отращивать бороду. Внешнее сходство обязательно — на паспорте фотография. Глядите, он непрестанно дергает свою щетину. Боится пользоваться паспортом до тех пор, пока не отрастет борода. Старается обогнать время.
Равик взглянул на мужчину, нервно теребившего щетину на подбородке и поминутно заглядывавшего в зеркальце.
— В крайнем случае скажет, что спалил себе бороду.
— Неплохая идея. Надо его надоумить. — Зайденбаум снял пенсне и стал раскачивать его на цепочке. — Получается довольно скверная история, — улыбнулся он. — Две недели назад это была просто коммерческая сделка. А теперь Визенхоф уже ревнует, да и сама Рут порядком сконфужена. Демоническая власть документа — ведь по паспорту он ей муж.
Зайденбаум встал и подошел к новоявленному Гольдбергу.
— Демоническая власть документа!.. Хорошо сказано, — обратился Морозов к Равику. — Что ты сегодня делаешь?
— Кэт Хэгстрем отплывает вечером на «Нормандии». Я отвезу ее в Шербур. У нее своя машина. Потом доставлю машину обратно и сдам хозяину гаража. Кэт продала ее.
— А Кэт не повредит такой длинный путь?
— Нет, почему же? Теперь уже безразлично, что она будет делать. На теплоходе есть хороший врач. А в Нью-Йорке… — Равик пожал плечами и допил свой кальвадос.
Затхлый воздух «катакомбы» сдавливал грудь. Столовая была без окон. Под запыленной, чахлой пальмой сидели два старика — муж и жена. Оба погрузились в печаль, обступившую их непроницаемой стеной. Они неподвижно сидели, взявшись за руки, и казалось, уже никогда не встанут.
Равику вдруг почудилось, будто в этом подвале, лишенном света, скопилось все горе мира. Желтые, увядшие груши электрических лампочек, висевшие под потолком, сочились каким-то болезненным светом, и от этого помещение выглядело еще более безутешным. Молчание, шепот, шуршание документов и денег, пересчитываемых в сотый раз, бессмысленное сидение на месте, беспомощное ожидание конца, крупица судорожного мужества, жизнь, тысячекратно униженная и теперь окончательно загнанная в тупик, отчаявшаяся и изнемогающая… Он явственно ощутил все это, услышал запах этой жизни, запах страха — последнего, огромного, молчаливого страха. До чего же был знаком ему этот запах! Концентрационный лагерь… Людей хватали на улицах, вытаскивали ночью из постелей. Загнанные в бараки, они с трепетом ожидали, что с ними произойдет…
Рядом за столиком сидели двое — женщина с гладко расчесанными на пробор волосами и ее муж. Перед ними стоял мальчик лет восьми. Только что он бродил между столиками, прислушиваясь к разговорам, и теперь вернулся к родителям.
— Почему мы евреи? — спросил он мать. Она ничего не ответила.
Равик посмотрел на Морозова.
— Мне пора, — сказал Равик. — В клинику.
— И мне пора. Они поднялись по лестнице.
— Ну знаешь, это уж слишком! — сказал Морозов. — И говорю тебе это я, бывший антисемит.
После «катакомбы» клиника могла показаться довольно приятным местом. Здесь тоже были муки, болезни и горе, но тут, по крайней мере, все это можно было хоть как-то логически осмыслить. Все понимали, откуда это идет, понимали, что нужно и чего не следует делать. Здесь налицо факты, нечто реальное и осязаемое, чему можно противодействовать по мере сил.
Вебер сидел в своем кабинете и читал газету. Равик заглянул ему через плечо и пробежал глазами заголовки.
— Здорово, а? — спросил Равик.
— Продажная банда! Так бы и перевешал пятьдесят процентов наших политиканов!
— Девяносто, — уточнил Равик. — Каково состояние больной, которая лежит у Дюрана?
— Поправляется. — Вебер взял сигару. Его пальцы дрожали. — Для вас все просто, Равик. Но я-то ведь француз.
— А я вообще никто. Но я был бы рад, если бы все пороки Германии сводились к одной только продажности.
Вебер виновато взглянул на него.
— Я говорю глупости. Извините. — Он забыл прикурить. — Войны не будет, Равик. Война просто невозможна. Все это — одни крикливые угрозы! В последнюю минуту что-нибудь да произойдет. — Он немного помолчал. От его прежней самоуверенности не осталось и следа. — В конце концов у нас есть еще линия Мажино, — почти умоляюще произнес он.
— Разумеется, — подтвердил Равик без особой убежденности. Он слышал это уже тысячу раз. Почти все разговоры с французами заканчивались этим.
Вебер вытер лоб.
— Дюран перевел свой капитал в Америку. Так сказала мне его секретарша.
— Вполне типично.
Вебер посмотрел на него затравленными глазами.
— Он не единственный. Мой тесть обменял французские акции на американские. Гастон Нерэ обратил все свои деньги в доллары и держит их в сейфе. А Дюпон, по слухам, зарыл у себя в саду несколько мешков с золотом. — Вебер встал. — Не могу обо всем этом говорить! Отказываюсь верить! Невозможно! Невозможно, чтобы Францию предали и продали! Если возникнет опасность, все сплотятся. Все!
— Все, — хмуро проговорил Равик. — Все, включая промышленников и политических гешефтмахеров, которые уже сейчас заключают сделки с Германией.
Вебер с трудом овладел собой.
— Равик… Давайте… давайте поговорим лучше о чем-нибудь другом.
— Пожалуйста. Я должен отвезти Кэт Хэгстрем в Шербур. К полуночи вернусь.
— Хорошо. — От волнения Вебер с трудом говорил. — А вы, Равик… Что вы будете делать?
— Ничего. Попаду во французский лагерь. Надеюсь, он будет все же лучше немецкого.
— Этого с вами не случится. Франция не станет интернировать беженцев.
— Почему же? Это само собой разумеется, и тут ничего не возразишь.
— Равик…
— Ладно. Посмотрим. Дай Бог, чтобы я оказался неправ… А вы слыхали — Лувр эвакуируется? Лучшие картины вывозятся в Среднюю Францию.
— Не слыхал. Откуда вы знаете?
— Был там сегодня. Синие витражи Шартрского собора тоже упакованы. Заходил туда вчера. Сентиментальное путешествие. Хотелось взглянуть на них еще разок. Опоздал. Уже отправили. Ведь аэродром недалеко. Даже успели вставить новые стекла. Так же, как в прошлом году, во время Мюнхенского совещания.
— Вот видите! — Вебер судорожно ухватился за этот аргумент. — Тогда тоже ничего не произошло. Шумели-шумели, а потом приехал Чемберлен со своим зонтиком мира.
— Да. Зонтик мира все еще находится в Лондоне… А богиня победы — все еще в Лувре… Правда, она без головы. Ника остается в Париже. Слишком громоздка для транспортировки. Ну, мне пора. Кэт Хэгстрем ждет меня.
Сверкая тысячами огней, белоснежная «Нормандия» стояла в темноте у причала. С моря дул прохладный соленый ветер. Кэт Хэгстрем плотнее запахнула пальто. Она очень похудела. Кожа да кости. Над скулами, как два темных озера, пугающе поблескивали большие глаза.
— А я хотела бы остаться, — сказала она. — Не знаю, почему мне так тяжело уезжать.
Равик внимательно посмотрел на нее. Вот он — могучий корабль с ярко освещенным трапом; люди непрерывным потоком вливаются в него, и иные из них так торопятся, будто все еще боятся опоздать; вот он — сверкающий дворец, и называется он теперь не «Нормандия», а Избавление, Бегство, Спасение; в сотнях городов Европы, в третьеразрядных отелях и подвалах домов ютятся десятки тысяч людей, и всем им этот корабль кажется совершенно недосягаемой мечтой. А рядом с ним стоит женщина, чьи внутренности пожирает смерть, и тоненьким приятным голоском произносит: «А я хотела бы остаться».
Все лишилось смысла. Эмигрантам из «Энтернасьоналя», из множества «Энтернасьоналей», разбросанных по Европе, всем затравленным, замученным, еще спасающимся бегством или уже настигнутым, этот корабль казался подлинной землей обетованной; очутившись на «Нормандии», они лишились бы чувств от счастья, рыдали бы и целовали трап, поверили бы в чудеса… А Кэт, уезжая навстречу своей смерти, безучастно стоит рядом, держит в усталой руке билет, трепещущий на ветру, и говорит: «А я хотела бы остаться».