Мария Пуйманова - Люди на перепутье
Ондржей разволновался, забыл об осторожности. Он повышал голос, чтобы перекричать шумную реку. Он изливал душу. Почему это человеку так отрадно выговориться до конца?
Лидка не сводила глаз с Ондржея и внимала ему, как герою. Он побывал там, где была стрельба, он участвовал в опасных событиях, и он озарен отблеском славы. Но Ондржею картина казалась все еще недостаточно яркой — ведь слова так бледны! — и он приукрашивал ее подробностями о «раненых, падавших у него перед глазами», и о «залитой кровью мостовой».
— А мне, — скромно закончил Ондржей, — пуля пробила шляпу.
Он даже не ожидал, что может так фантазировать. Ложь сама сорвалась у него с языка.
— Боже мой! — ахнула Лидка. Она схватила шляпу Ондржея и побежала к берегу, где было больше света. Надо же посмотреть дырочку от пули. И представьте себе, она рассматривала шляпу до тех пор, пока не нашла несуществовавшего отверстия! Чего только не делает вера!
— Вот она, дырочка, а вот другая. Шляпа у тебя прострелена в двух местах, ты ее больше не надевай. Купишь новую, а эту мы сохраним на память.
После шляпы Лидку больше всего интересовала судьба мальчишки, который упал в реку.
— Что же, он утонул?
— Нет, один рабочий кинулся за ним и вытащил на берег. Мокрые они были, как водяные! — расписывал Ондржей, будто сам видел все это. — Парнишка отделался испугом.
О Поланской Лидка сказала:
— Бедняжка! А дети у нее были? — И, услышав, что нет, добавила: — Ну, это еще хорошо.
Ондржей рассердился.
— По-твоему, стало быть, бездетную женщину не жалко?
— Конечно, жалко, — успокоила его Лидка и, взяв под руку, повернула домой. Он был очень взволнован.
— Не расстраивайся, хватит! — уговаривала она Ондржея. — Видишь, у нас в Улах лучше.
— Потому, что ты ни о ком не думаешь, кроме нас двоих, — огрызнулся Ондржей. — На других тебе наплевать.
— У каждого хватает своих забот, — возразила Лидка и пожалела об этом. Лучше уж с ним не спорить.
— А знаешь, кого я там встретил? Францека Антенну, — немного сердясь на Лидку, продолжал Ондржей и рассказал ей о встрече на нехлебской площади. — Он и о тебе справлялся.
— Мог не справляться, — сердито ответила Лидка. — Когда уезжал из Ул, даже не захотел с нами попрощаться, а теперь справляется.
— Лидка, тогда, Первого мая, ему было несладко, — с упреком отозвался Ондржей. — А сейчас еще хуже. Читала ты в газетах… Писали о Францеке в «Улецком вестнике»?
— А что о нем могли писать?
— Ты не знаешь, что Францек арестован?
— Ничуть не удивляюсь, — резко сказала Лидка, и Ондржей опять подумал о том, что ей, видно, очень нравился Францек. Ондржей охотно заступался за своего друга, радуясь его отсутствию. Сейчас он с особенным рвением защищал Францека и раскаивался в том, что сперва не упомянул о нем, представив дело так, словно он, Урбан, был единственным героем.
— …Он молодчина парень, — закончил теперь Ондржей свой рассказ о приятеле. — Никогда не трусил!
— На язык смелый! — отрезала Лидка и добавила с женской рассудительностью: — Попасть в тюрьму всегда позорно. Радуйся, что ты не замешан в это дело.
Уже в городе Лидка сжала больную руку Ондржея и заговорщическим шепотом сказала ему на ухо:
— О том, что ты мне рассказал, ни одна живая душа не узнает, не бойся. Это могло бы повредить тебе на фабрике.
— Это я и без тебя знаю, — проговорил Ондржей тоном, каким непослушный ребенок отвечает няньке.
— Ну что мне с тобой делать? — огорчилась Лидка. — В Нехлебах тебя точно подменили.
Но в понедельник утром, когда Ондржей вошел в фабричные ворота, пересек двор, над которым на тросе повисли две вагонетки канатной дороги, и, повернув турникет, отбил свой контрольный листок, когда в раздевалке его окружили знакомые лица и послышались знакомые голоса, когда дородный мастер Лехора увесистее обычного хлопнул его по спине в знак особой приязни и спросил: «Ну, вертопрах, какие штучки знают пражские девочки?» — а Галачиха подошла к нему и, протянув руку, поздравила с приездом, когда Ондржей, вдохнув знакомый запах хлопка и шлихты, который не выветривается за воскресенье, как и запах машинного масла, который станет еще резче, когда станки заработают, проверил свои станки, чтобы убедиться, не запустил ли их заменявший его, когда он отчитал подносчика за то, что тот «копается сто лет», когда он наконец включил рубильник и машина дрогнула, звякнула и пошла с глухим шумом и грохотом, от которого не слышно было собственных мыслей — и все-таки можно было разобрать, что работают его, Ондржея, четыре машины! — когда он снова стал на свое привычное место, справа во втором проходе, и начал работать (а все остальное его не касается, пусть мастер и управляющий цехом решают за него) — у Ондржея отлегло от сердца. Слава богу, он снова дома, и все в порядке. Тем более что в обеденный перерыв никто в цехе ни слова не сказал о нехлебских событиях, чего немного опасался Ондржей. Но рабочие Казмара руководствовались принципом: «Не в свое дело не суйся».
О, целительное однообразие! Четыре машины Ондржея день за днем словно увозили его все дальше от Нехлеб. Вечера он проводил с Лидкой, которая молча простила ему временную «дурь». Скоро все вошло в свою колею. Кровь — не вода, и приятнее обниматься с девушкой, чем терзаться бесплодными размышлениями. И Ондржей бросался к Лидке, крепко обнимал ее, клал голову на ее высокую грудь, закрывал глаза, погружаясь в живую теплоту, в которой исчезали мучительные воспоминания и страх перед завтрашним днем. А она будто говорила своими объятиями: «Молчи! Я тебя никому не отдам!» Голова Ондржея склонялась на Лидкино плечо, и он замирал в какой-то блаженной беззаботности. От Лидки Ондржей возвращался с легким сердцем, ему казалось, что он может одним прыжком перемахнуть реку Улечку, что он справится со всем на свете и не отстанет от самого Казмара. В такие минуты Ондржей очень нравился самому себе.
Он не боялся инженера с секундомером, прозванного «Бедуином», и не отставал в работе. А что будет дальше? «Это не мое дело, и я в него не суюсь». Лицо Ондржея, обветренное от частых прогулок, приобрело туповато-рассудительное выражение казмаровца, и можно было подумать, что он уже все забыл.
В самом деле забыл? Нет, бывали горькие минуты. Иногда во время сверхурочной работы — у Казмара это делали, чтобы сэкономить уголь и на следующий день вообще не топить и не работать в цехах, — когда приближался одиннадцатый час, Ондржея одолевали воспоминания и начинала мучить заноза в сердце. Приходила такая минута: течет основа, как молнии носятся челноки, и вдруг все как бы останавливается, не слышно шума, и в страшной пустой тишине начинает ныть сердце, в котором сидит заноза недоброго предчувствия или нечистой совести. Дыхание спирает, становится тяжко. Что же такое произошло, что еще произойдет и что такое я упустил?
Ондржей быстро начинает заряжать челноки в барабан, хмурится от боли (ушибленное плечо дает себя знать). Как тяжела была та маленькая женщина, мертвая Поланская! Ондржей боялся, что уронит ее…
Но все это только мираж, усталость от сверхурочной работы. Все двоится в глазах, и надо заботиться не только о машинах, но и о самом себе — это час несчастных случаев на производстве. Недавно в соседнем цехе у одной работницы волосы втянуло в машину и сорвало вместе с кожей. Но Урбана Розенштам недаром отнес к числу «травмоустойчивых». Определение оказалось правильным. Секунда помрачения — и Ондржей овладевает собой. Никто не заметил. Выработка не снизилась, а это главное. Да и почему бы ей снизиться, — ведь Ондржей хладнокровен и знает машины как свои пять пальцев. Хорошо, все идет хорошо.
Так жил Ондржей, словно нося с собой какое-то письмо, на которое нужно было ответить, так играл он сам с собой в прятки, пока не наступила среда, двадцать второе апреля, простой, ничем не замечательный день, который не будет записан ни в какие летописи, но останется памятным Ондржею. Сейчас вы узнаете почему.
Уже не первый день в шестнадцатом цехе чувствовалась грозовая атмосфера: контрольный отдел возвращал работу, бухгалтерия списывала удержания за брак, из дирекции то и дело приходило начальство, управляющий ткацкими цехами молчал и ходил как туча, а его надсмотрщик мастер Лехора бушевал, усердствовал вовсю, жал на рабочих. Люди ворчали.
В такие дни и машины, казалось, чувствуют грозовое давление, то и дело отбиваются от рук — то порвется ремень, то порвется уток и возникнет брак на ткани. Внимание, внимание, нынче шутки плохи: не пройдет никакой брачок! Миновали времена, когда в шестнадцатом цехе ткали даже по субботам до позднего вечера, а пошивочные цехи выхватывали материал из рук, не глядя на мелкие пороки. Сейчас начальство свирепо как черт, не терпит никакого брака, ищет, к чему бы придраться! На днях уволили Стейскала (мастер на него имел зуб за подносчицу Здену) — всего-навсего из-за «лесенки» на ткани. Забракованную ткань дали ему на дорогу в счет заработка — и иди себе подобру-поздорову. А что же арбитражная комиссия? Какая там комиссия, одна видимость, каждый трясется за свой кусок хлеба. Говорят, что и сам Казмар чувствует себя нетвердо на ногах, только не хочет, упрямец, признать это. (И он прав, лучше молчать.)