Луи Селин - Путешествие на край ночи
Первую часть своей жизни он провел на конских состязаниях, ломая себе ребра по нескольку раз в году. Ноги его потеряли всякий намек на икры, так часто он ломал их и так мало ими пользовался. Он передвигался, как на палках, нервным и резким шагом. Ссутулившись под дождем, в непомерно большом плаще, его можно было принять за призрак отставшей скаковой лошади.
Отметим, что в начале этого чудовищного предприятия, то есть в конце августа и даже в сентябре, случались часы, а то и целые дни, когда какой-нибудь кусочек дороги или уголок леса становился безопасным для приговоренных. Там иногда можно было спокойно доесть кусок хлеба и банку консервов, без обычной острой тревоги, что это в последний раз. Но начиная с октября этим передышкам пришел конец: град, начиненный трюфелями снарядов и пуль, сыпался вся чаще. Скоро гроза разразится вовсю, и то, чего старались не замечать, станет перед нами, заслоняя все прочее: наша собственная смерть.
Ночь, которой мы так боялись первое время, по сравнению с днем стала казаться нам терпимой. В конце концов мы стали ее ждать, желать, чтобы она скорее наступила. Ночью в нас было труднее стрелять, чем днем. Эта разница чего-нибудь стоила.
Трудно дойти до самого существа вещей: даже когда это касается войны, фантазия долго сопротивляется.
Кошки, когда им угрожает огонь, все-таки кончают тем, что бросаются в воду.
Но скоро и ночному покою пришел конец. Ночью приходилось еще преодолевать свою усталость и мучиться лишний разок, все из-за того, чтобы поесть. Пища появлялась на передовых позициях: она ползла длинными процессиями хромых телег, распухших от мяса, от пленных, раненных, овса, риса и жандармов, а еще вина в пузатых бочках, которые так славно напоминают о лихих попойках.
За кузницей и за обозом с хлебом пешком брели отставшие и пленные, наши и ихние, в наручниках, приговоренные к тому и сему, все вперемешку, привязанные за руки к стременам жандармов, некоторые из них приговоренные к смерти /не грустнее других/. Они тоже съедали, сидя на краю дороги, свой рацион рыбы, которую трудно переварить /они и не успеют/, дожидаясь, чтобы обоз снова тронулся, деля последний ломоть хлеба со штатским, закованным в одну с ними цепь, про которого говорили, что он шпион, но который сам об этом ничего не знал.
Мучения полка продолжались тогда в ночной своей форме. Ощупью по горбатым улочкам деревень, от одного чужого сеновала к другому, сгибаясь под тяжестью мешков, которые весили больше человека. На нас кричали, мы шли мрачные, без надежды на что-нибудь другое, кроме угроз, навоза и отвращения к этим пыткам, обманутые ордой извращенных безумцев, которые внезапно, все, сколько есть, оказались неспособными к чему-либо другому, кроме как к убийству и к тому, чтобы их самих потрошили неизвестно зачем.
Измученные нарядчики валились с ног вокруг телег. Тогда появлялся фурьер и подымал над ними, над червями, фонарь. Этой обезьяне с двойным подбородком приходилось в любом хаосе искать водопой. Лошадям надо было пить! А я вот видел четырех рядовых, которые дрыхли в обморочном сне по шею в воде.
Из живых в деревне оставались только кошки. Мебель, легкая и тяжелая, шла на топку для кухни — стулья, кресла, буфеты… И все, что только можно было унести, товарищи уносили с собой. Гребенки, лампочки, чашки, какие-то мелочи, даже венчальные веночки — им все годилось. Как будто жизнь должна была продолжаться еще много лет. Они крали для развлечения, чтобы делать вид, что их хватит еще надолго. Все те же обычные желания.
Грохот пушек для них был просто шумом. Вот из-за этого-то войны и могут продолжаться. Даже те, которые сами воюют, не представляют себе, что это такое. С пулей в животе они продолжали бы подбирать старые сандалии, которые «могут еще пригодиться». Вот так и подыхающий на пастбище баран продолжает пощипывать траву. Большая часть людей умирает только в последний момент, другие собираются в течение двадцати лет и даже больше. Это несчастные люди.
Большой мудрости у меня не было, но у меня хватило практичности на то, чтобы стать окончательно трусом. Должно быть, именно потому я производил впечатление большого спокойствия. Во всяком случае, вот такой, каким я тогда был, я внушал нашему капитану Ортолану столь парадоксальное доверие, что он решил поручить мне в эту ночь деликатную миссию. Строго конфиденциально он объяснил мне, что я должен был добраться рысью еще до восхода солнца в Нуарсер-на-Лисе, город ткачей, расположенный в четырнадцати километрах от деревни, в которой мы были расквартированы. Я должен был убедиться на месте, занят ли город неприятелем. Гонцы, посланные туда с утра, говорили каждый свое. Генерал дез-Антрей высказал по этому поводу неудовольствие. Для этой разведки мне разрешили выбрать наименее тощую лошадь из всего взвода. Мне уже давно не приходилось быть в одиночестве, мне даже стало казаться, что я уезжаю в путешествие. Но свобода эта оказалась фиктивной.
Как только я выехал на дорогу, должно быть, благодаря усталости я перестал себе представлять, как ни старался, мое убийство с достаточной ясностью и подробностями. Я ехал от дерева к дереву в собственном звоне металла. Моя красавица сабля одна уже стоила целого рояля. Может быть, я был достоин сожаления, но смешон я был точно.
И о чем только думал генерал дез-Антрей, посылая в эту тишину меня, покрытого цимбалами? Во всяком случае, не обо мне.
У меня оставалась только одна надежда, что, может быть, я попаду в плен. Едва заметная надежда, ниточка! Ниточка, да еще ночью, когда обстоятельства никак не способствовали обмену любезностями. Было более вероятно, что меня скорее встретят выстрелом, чем поклоном. Да и что я ему скажу, этому из принципа недоброжелательному вояке, который пришел с другого конца Европы нарочно, чтобы меня убивать? Даже если он и усомнится на секунду /с меня бы этого хватило/, что я ему скажу? Во-первых, кто он такой на самом деле — приказчик? сверхсрочник? может быть, гробовщик? — в обыкновенной штатской жизни! Повар?.. Лошадям, им вот везет: они тоже насильно втянуты в войну, но их не заставляют под ней подписываться, делать вид, что веришь в нее. Несчастные, но свободные лошади! Энтузиазм, увы, только для нас!
Я очень хорошо различал в эту минуту дорогу, по обе стороны в грязи большие квадраты и кубы домов с выбеленными луною стенами, дома были как большие куски льда разной величины, бледные, тихие глыбы… Что же, это и есть конец? Сколько времени проведу я в этой тишине после того, как они со мной разделаются? До конца? Вдоль какой стены? Может, они тут же меня и прикончат? Ножом? Иногда они вырывали руки, глаза и все остальное… По этому поводу говорили разное, и это было совсем не смешно. Как знать?
Лошадиный топот… Еще… Лошадь бежит, как два человека в башмаках на подметках с гвоздями бегут не в ногу, странным гимнастическим шагом…
Сердце мое там, у себя в тепле, заяц за реберной решеткой, бессмысленно мечется, прячется.
Когда одним махом бросаешься с верха Эйфелевой башни, должно быть, ощущаешь что-нибудь в этом роде. Хочется ухватиться за пустоту.
Деревня прятала от меня какую-то угрозу, но прятала не целиком. В центре площади тоненькая струйка фонтана булькала для одного меня.
В эту ночь все принадлежало мне одному. Наконец-то я стал собственником луны, деревни, огромного страха. Я пустил лошадь рысью. Нуарсер-на-Лисе находился еще по крайней мере в часе езды. Тут я заметил завешанный огонек в щели над какой-то дверью. Я прямо пошел на него, неожиданно открыв в себе какое-то удальство, которого я за собой не знал. Свет сейчас же исчез, но я его видел. Я постучал. Я настойчиво стучал, громко звал незнакомцев, скрытых в глубине этой тьмы, наполовину по-немецки, наполовину по-французски, на всякий случай то так, то этак.
Дверь в конце концов приоткрылась, одна створка.
— Кто вы? — произнес голос.
Я был спасен.
— Драгун.
— Француз?
Я мог разглядеть женщину, которая со мной говорила.
— Да, француз…
— Тут недавно проезжали немецкие драгуны… Они тоже говорили по-французски…
— Да, но я настоящий француз…
— А… — все еще не верила она.
— Где же они теперь? — спросил я.
— Поехали в сторону Нуарсера часов в восемь… — И она пальцем показала на север.
Сквозь тьму на пороге теперь ясно вырисовывалась девушка, платок, белый фартук…
— Что они с вами сделали, немцы? — спросил я ее.
— Они сожгли дом рядом с мэрией, и потом здесь они убили моего братика ударом копья в живот… Он играл на Красном мосту и смотрел, как они проезжают… Посмотрите! — показала она. — Он здесь…
Она не плакала. Она зажгла свечку, свет от которой я заметил. И правда, я увидел в глубине маленький труп, одетый в матросский костюмчик. Он лежал на матраце: голова и шея синеватые, как свет от свечки, выступали из широкого голубого квадратного воротника. Зато мать его очень плакала, стоя на коленях рядом с ним, и отец тоже. Потом они начали стенать все вместе. Но мне очень хотелось пить.