Морис Бланшо - Рассказ?
“Это, без сомнения, последнее слово”, - подумал я, вслушиваясь в их вой.
Но слов и вот хватило еще, чтобы в этом удаленном квартале кое-что выявилось, и, прежде чем добраться до павильона, я вошел в самый настоящий сад с деревьями, путаницей корней на поверхности почвы, с целыми зарослями ветвей и побегов. В павильоне этом заключены были самые маленькие детишки города, те, кто соглашался разговаривать лишь с криками и плачем. Едва я вошел, как на меня набросилась женщина весьма подозрительной наружности.
— Вы оскорбили моих сыновей. Что вы можете сказать в свою защиту?
Женщина эта была в самом центре, между двух половинок стола, которые, зажав ее, волей-неволей заставляли держаться на ногах.
— Где они? — спросил я, пытаясь ее вызволить.
— Не скандальте! И ни в коем случае не поднимайтесь наверх, сегодня праздничный день.
Наверху, в классе с распахнутыми настежь дверьми, дети шумно играли в мяч. Когда я вошел, наступила тишина. Каждый чинно занял свое место и, пока падала завеса, прикрывавшая статую учителя, головы их лицемерно подравнялись над партами в линейки. Я занял место за небольшим столом рядом с гипсовой статуей и дал знак, что занятия начинаются. Тут же мне задали традиционный для школ вопрос: “Вы кто, преподаватель или Господь Бог?” Я грустно поглядел на них; имелось множество способов ответить, но сначала нужно было их приструнить и призвать к дисциплине.
— Послушайте, — сказал я, — в этот исключительный час мы можем помочь друг другу. Я и сам — дитя в колыбели, и мне необходимо говорить с криком и слезами. Заключим мир.
Ко мне на переговоры выслали мальчугана постарше других. У него были рыжие волосы.
— Будьте благоразумны, — сказал я, протягивая ему руку. — Мы заинтересованы в том, чтобы вместе разобраться, на одном ли языке говорим. Но для этого нужно выучить алфавит.
Я написал на черной доске несколько фраз, например: Страх — вот ваш единственный учитель. Если вы считаете, что ничего больше не боитесь, читать бесполезно. Но спазм страха в горле научит вас говорить. Потом намекнул на собственные муки:
— Что происходит, когда слишком долго живешь среди книг? Забываешь и первое, и последнее слово.
— Минутку, — крикнул мальчуган. — В каких отношениях вы со статуей?
— Вы тоже, стало быть, этакие логики. Но прежде всего нужно учесть мою тоску. Не в какого-то простого прохожего швыряли вы на эспланаде камни: я гораздо уязвимее других, ведь меня никто не может осудить.
— Ладно, — сказал ребенок. — Перейдем к объяснению.
Он подошел и взял с постамента статуи огромную книгу, защищенную толстенным переплетом, которую раскрыл на отчеркнутой красным странице. Этот текст обязал меня серьезно их предупредить.
— С тех пор как отменили лозунг, — сказал я, — чтение свободно. Если вы посчитаете, что я говорю, не зная о чем, это ваше право. Я — лишь один из голосов среди прочих.
Я не мог унять дрожь, я читал фразы и нарушал их смысл, заменяя отдельные слова икотой и вздохами. Через несколько мгновений выкрики учеников смешались с моими стонами, и опять, чтобы довести его до всех, я написал на черной доске текст. Когда произвели перепись населения, обнаружилось, что один из жителей — по имени Фома — не был учтен в общем списке. Он так и остался сверх нормы, и в обычай вошло обращаться с ним так, словно по отношению к человечеству, самому по себе безумному, он лишился рассудка. Затем, по обыкновению, я велел младшему из них произносить одновременно со мной каждое слово со всей силой его возраста. Этот опыт показывал всю глубину разрыва между взрослым и ребенком. Далее, дабы продемонстрировать перекличку смысла, к первому был присовокуплен другой текст, взятый из того же произведения. Это были последние строки сказки об осажденном: Гроза кончилась в тот самый миг, когда враги увидели, как поднимается в воздух гондола с единственным уцелевшим жителем. Как ему удалось ускользнуть? Каким образом, обманув слежку, сумел он выбраться из окруженного со всех сторон места? Никто не мог этого сказать, да и сам он не знал, как это произошло.
— Я предлагаю, — сказал я, — стереть все эти слова и заменить их словом нет. Ибо вот мое толкование: едва горожанин после необыкновенного взлета ступил ногой на свободную землю, как тут же обнаружил вокруг себя стены своей огромной тюрьмы. Его расспрашивают: как сумел он подняться над заграждениями и взмыть высоко в воздух? Но он ничего не знает и случившееся с собой может выразить только словами: ничего не случилось.
Все дети одновременно вскочили на ноги; потом, столпившись вокруг статуи, которую старшие хватали за одежду, принялись ее бить, будто она, будучи из бронзы или латуни, могла ответить на их удары. Но церемония эта им вскоре наскучила. Освободившись от скованности, они набросились на своего гостя, вопя и осыпая его лицемерными знаками участия; одни взобрались на стол, другие тянули сзади из-под него стул, пытаясь опрокинуть; были и такие, кто сражался, чтобы содрать поскорее что-нибудь из моей одежды, и, естественно, никто не разговаривал. Наконец из-под скамей вылезло и уставилось на преподавателя, сойдясь с ним лицом к лицу, существо, на которое даже сами дети не могли взирать без боязни и которое они до тех пор скрывали, отпихивая его назад. Оно было прекрасно, но изо рта у него, пропитывая собою одежду, не переставая стекала слюна. Оживление сразу угасло. Этим сбегающим по подбородку потоком юная тварь одернула — во имя некоего предшествующего языку идеала — слишком много наговорившего учителя. Но я-то видел: этот мокрый рот сам пытается заставить других себя услышать, и, чтобы его утихомирить, нужно порвать с многовековой гордыней и вернуть ему состояние не омраченной поисками первого слова невинности; в результате, ибо его плевки казались мне пророчеством всеобщих бедствий, меня охватил страх, и, встав, я отступил в самую гущу столпившихся вокруг детишек. Они же принялись шипеть словно змеи, размеренно раскачиваясь слева направо, взад и вперед. Я схватил кусочек мела и набросал на доске лицо юного немого, возникающее из пасти вулкана среди ливня камней, лучей, всевозможных обломков.
— Вот наш судья, — вскричал я. — От чьего имени могли бы вы его осудить? Кто отведет его от вас? Несчастные вы дети, коли подобная рана, причина языка, не диктует вам никакой сдержанности!
Столь пронзительными сделались раздирающие воздух свистки, что все здание заколебалось и между преподавателем и его учениками упала ледяная завеса. Я видел их сквозь застывшую воду, в глубине которой отражались все более и более смутные тени, видел я в этих отсылавших меня в детство образах и самого себя. На дне этого океана отворилась дверь и завопила мать: “Верните моих сыновей”. Мне только и оставалось, что уйти, но прежде чем покинуть комнату, я заявил:
— С послушанием внимает ученик учителю. Он получает от него уроки и его любит. Он развивается. Но стоит ему однажды увидеть в учителе этом Господа Бога — и он глумится над ним и больше ничего не знает.
Шиканье и свист сопровождали меня до самого сада. Там я повалился на землю. Наипечальнейшие вечерние лучи упали в этот миг на город; развалины домов, черные деревья рисовались на фоне неба; огромный орел с красными крыльями, которого выпускали в сумерки, чтобы отогнать ночные напасти, был уже неотличим от тех самых теней, за которыми ему надлежало охотиться, его тревожные крики доносились сквозь превращаемый его полетом в бескрайнюю ночную птицу туман. Я встал и бросился бежать по спускавшейся под гору среди вырубленных в скале амфитеатров дороге. Это была пустыня, по которой подчас прогуливались хмельные женщины. Шаги прохожих будили здесь неизвестных в городе животных, и добраться до конца этой территории можно было только сквозь круговерть насекомых, мух, полуслепых зверей. В этот ночной час пустынны были горы.
— Куда вы? — прокричала мне распростершаяся на откосе путница.
— В башню!
Однако через несколько шагов я споткнулся о чье-то тело и остановился. Девица, на которую я чуть не наступил, молча глядела на меня, медленно отходя ото сна. Хмель позволял ей видеть меня таким, каким я и был.
— Уж не судья ли вы? — до крайности удивленно спросила она.
— Да, — сказал я, — но я только и могу, что судить самого себя.
Она припала к моим коленям, бормоча: “Избавь меня от выпитого мной вина”, - “Ну хорошо, побежали”, - и, схватив ее за руку, я увлек ее за собой. За перекрестком дорога прервалась.
— Здесь пусто. Вы не против, если я сниму с вас накидку?
Это было тяжелое, затканное золотом платье, оно спадало до самой земли. Перекинув его складки через руку, она с вызовом поглядела на меня. “Вы же видите, — сказала она, — я нага”. Но эта сокрытая нагота не взывала, как некоторые, к топору.