Эрнст Гофман - Житейские воззрения Кота Мурра
Князь почувствовал живейшее желание иметь при себе маэстро Абрагама как оживляющее начало придворного механизма; но все старания вернуть чернокнижника были напрасны. Лишь после того злосчастного променада, когда князь Ириней потерял свое владеньице, когда он завел химерический двор в Зигхартсвейлере, появился и маэстро Абрагам, и воистину он не мог выбрать более подходящей минуты. Ибо помимо того, что...
(М. пр.) ...к описанию того удивительного события, что, говоря языком остроумных биографов, составило эпоху в моей жизни.
Читатели! Юноши, мужчины, женщины! Если под вашей шкуркой бьется чувствительное сердце, если в вас живет тяга к добродетели, если вам дороги сладостные узы, которыми опутывает нас природа, то вы поймете и полюбите меня!
Стояла жаркая погода, я весь день провалялся под печкой. Но с наступлением сумерек в открытое окно кабинета заструился освежающий ветерок. Едва я стряхнул с себя сон, грудь моя расширилась, проникнутая неизреченным чувством, грустным и вместе радостным, что будит в нас самые сладостные упования. Обуреваемый этими чувствами, я выгнул спину выразительным движением, каковое бездушные люди прозвали «кошачьим горбом». Прочь, прочь отсюда ― меня потянуло на лоно природы; я отправился на крышу и стал прогуливаться в лучах закатного солнца. Вдруг из слухового окошка донеслись до меня нежные, какие-то знакомые и влекущие звуки; что-то неведомое с необоримой силой влекло меня вниз. Я оставил прекрасную природу и пролез на чердак. Спрыгнув, я тотчас же увидел большую красивую кошку в черных и белых пятнах, сидевшую в удобной позе на задних лапках; она-то издавала те манящие звуки и теперь обвела меня проницательным, испытующим взглядом. Я немедленно сел против нее и, следуя внутреннему побуждению, постарался попасть в лад песне, столь звучно начатой черно-белой красавицей. Мне это удалось, должен признаться, как нельзя лучше; вот тогда-то ― оповещаю о том психологов, кои вознамерятся изучать мою жизнь, ― и родилась моя вера в свой скрытый музыкальный талант, и, что вполне понятно, вместе с верой возник и самый талант. Пятнистая кошка смотрела на меня все более пристально и пытливо, потом вдруг смолкла и одним мощным прыжком бросилась ко мне. Не ожидая ничего доброго, я выпустил было когти, но в тот же миг светлые слезы брызнули из глаз пестрой красавицы, и она воскликнула:
― О сын мой, сын мой! Приди, спеши в мои лапы! ― Обняв меня и пылко прижимая к груди, она продолжала: ― Да, это ты, ты, мое чадо, мое прекрасное чадо, которое я без всяких мук произвела на свет!
Я был взволнован до глубины души, и уж это одно доказывало, что пестрая особа и впрямь моя мать; тем не менее я решился спросить ее, вполне ли она в этом уверена?
― Ах, это сходство, ― заговорила пятнистая кошка, ― эти глаза, эти черты, эти баки, эта шерстка ― все так живо напоминает неблагодарного, покинувшего меня изменника. Ты ― точный портрет своего отца, милый Мурр (ведь так тебя зовут?). Но я надеюсь, что вместе с красотой отца ты унаследовал и более кроткий образ мыслей, мягкий нрав своей матери Мины. У отца твоего была внушительная осанка, на челе лежал отпечаток особого достоинства, зеленые глаза сверкали умом, на устах часто играла приятная улыбка. Его обворожительная внешность, его бойкий ум и изящная легкость, с какою он ловил мышей, пленили мое сердце. Но в скором времени обнаружился его жестокий, тиранический нрав, который ему поначалу удавалось скрывать. С ужасом убедилась я в этом! Едва ты родился, как у отца твоего возникло чудовищное желанье сожрать тебя вместе с твоими братцами и сестрицами.
― Милая маменька, ― прервал я речь пестрой кошки, ― милая маменька, не клеймите слишком строго эту склонность. Просвещеннейший народ на земле приписывал самим богам странное желание поедать собственных детей, ― спасся тогда один Юпитер, и теперь вот я!
― Не понимаю тебя, сын мой, ― возразила Мина, ― но сдается мне, что ты болтаешь вздор. Уж не пытаешься ли ты оправдать своего отца? Не будь неблагодарным, кровожадный тиран непременно задушил бы и сожрал тебя, не защищай я храбро своих деток вот этими острыми когтями, не прячь я вас то здесь, то там ― в погребе, на чердаке, в хлеву ― от преследования противоестественного чудовища. В конце концов он бросил меня, и больше я его никогда не видела. И все же любовь к нему не совсем угасла в моем сердце! Какой это был бравый кот! По его почтенной наружности, по изысканным манерам многие принимали его за путешествующего графа. Я надеялась, что отныне заживу тихой, спокойной жизнью в тесном кругу семьи, посвятив себя материнским заботам. Но меня ждал еще один страшный удар! Возвратившись однажды домой после короткой прогулки, я не нашла ни тебя, ни твоих братьев и сестер. За день до того какая-то старуха обнаружила наше укромное гнездышко, и я слышала, как она грозилась побросать вас в воду! Какое счастье, что ты, сыночек, спасся! Приди еще раз в мои объятия, дорогой!
Пятнистая маменька осыпала меня самыми нежными ласками, а потом стала в подробностях расспрашивать об обстоятельствах моей жизни. Я рассказал ей все, не забыв упомянуть о моей высокой образованности и о том, как я ее достиг.
Но Мина, против ожидания, была не слишком обрадована редкими талантами сына. Мало того, она даже недвусмысленно дала мне понять, что я со своим выдающимся умом и глубокой ученостью попал на ложный путь и что он может привести меня к гибели. В особенности она меня предостерегала от маэстро Абрагама ― я никоим образом не должен был обнаруживать перед ним приобретенных знаний, ибо он не преминет воспользоваться ими, чтобы закабалить меня в самом мучительном рабстве.
― Я, разумеется, не могу похвалиться такой образованностью, как ты, ― заговорила Мина, ― но и я не лишена врожденных способностей и некоторых приятных, дарованных мне природой талантов. К ним я причисляю, например, уменье испускать искры из шкурки, когда меня гладят по спине. И сколько же неприятностей принес мне уже один этот талант! И дети и взрослые наперерыв треплют мою спинку, желая полюбоваться фейерверком, мучают меня, а если я недовольно отпряну или покажу когти, меня же честят пугливым, диким зверем, а то и прибьют. Как только маэстро Абрагам узнает, что ты умеешь писать, милый Мурр, он тотчас же сделает тебя своим писцом, и то, что теперь ты делаешь по своему желанию и для своего удовольствия, станет докучной повинностью.
Долго еще рассуждала Мина о моих взаимоотношениях с хозяином и о моей образованности. Лишь позднее я убедился, что не отвращение к науке, а подлинная житейская мудрость говорила тогда устами моей пестрой матушки.
Я узнал, что Мина живет у старухи соседки в очень стесненных обстоятельствах и что порой ей лишь с грехом пополам удается утолить голод. Я был глубоко растроган, сыновняя любовь проснулась во мне со всей силой и, вспомнив о роскошной селедочной голове, оставшейся от вчерашнего ужина, я решил преподнести ее столь неожиданно обретенной милой маменьке.
Но как постичь всю изменчивость сердца тех, кто живет в нашем бренном мире? Зачем не оградила судьба грудь нашу от дикой игры необузданных страстей? Зачем нас, тоненькие, колеблющиеся тростинки, сгибает вихрь жизни? То наш неумолимый рок! «О аппетит, имя тебе ― Кот!» С селедочной головой в зубах вскарабкался я, новоявленный pius Aeneas [20], на крышу и уже собирался залезть в слуховое оконце. Но тут я пришел в такое состояние, когда мое «я», странным образом ставшее чуждым моему «я», вместе с тем оказалось моим истинным «я».
Полагаю, что выразился достаточно ясно и определенно, так что всякий в описании этого моего странного состояния увидит психолога, способного проникнуть в самые недра человеческого духа! Итак, я продолжаю!
Необыкновенное чувство, сотканное из желания и нежелания, помутило мой разум и завладело мною ― сопротивляться далее было невозможно, ― я сожрал селедочную голову!
В тревоге прислушивался я к мяуканью Мины, в тревоге прислушивался, как жалостно звала она меня по имени... Раскаяние, стыд терзали меня, я вскочил обратно в комнату хозяина и забился под печь. Меня преследовали самые страшные видения. Передо мной витал образ Мины, вновь обретенной пятнистой мамаши, безутешной, покинутой, страстно жаждущей обещанного угощения, близкой к обмороку... Ах! «Мина... Мина...» ― завывал ветер в дымовой трубе. «Мина...» ― шелестели бумаги хозяина, скрипели хрупкие бамбуковые стулья. «Мина... Мина...» ― плакала печная заслонка... О, какое горькое чувство раздирало мне сердце! Я решился при первой возможности пригласить бедняжку выкушать со мною блюдце молока. Прохладной, благодатной тенью снизошел на меня при этой мысли блаженный покой... Я прижал уши и... заснул!
О вы, чувствительные души, вы, постигшие меня до конца! Если только вы не ослы, а истые порядочные коты, то вы, я уверен, поймете, что эта буря в груди очистила небо моей юности, подобно тому как благодетельный ураган рассеивает мрачные тучи и раскрывает лазурный горизонт. Да, селедочная голова легла вначале тяжким бременем на мою душу, но зато я осознал, что такое аппетит и какое это кощунство противиться матери-природе. Всяк ищи себе селедочные головы сам и не покушайся на добычу соседа, ибо, ведомый верным чутьем аппетита, он уж как-нибудь припасет ее для себя.