Синклер Льюис - Том 5. Энн Виккерс
— И скажу вам: ни наряды, ни суетная жизнь большого города не спасут людей от проклятия за грехи их, как не спасет и смиренная рабочая одежда.
Она перехватила взгляд Барни, и оба рассмеялись — беззвучно, одними глазами: им не понадобилось шепотом обмениваться шутками в стиле Рассела.
«Почему я все время их сравниваю! — упрекнула себя Энн. — Что за ребячество — проводить параллели! Сравнение всегда несправедливо».
Но она была невероятно счастлива, а людям свойственно в дни счастья вызывать в памяти самые горькие дни: ведь так приятно, лежа в теплой постели, вспоминать, по какому холоду добирался домой.
Невероятно, безбожно счастлива, и особенно от сознания, что Барни не менее счастлив.
С ними неотлучно была и третья — Прайд, ее дочь. Разумеется, теперь Энн ничего не делала, чтобы помешать Прайд наконец «обрести реальное бытие», как было сказано в ее школьной хрестоматии. И отцом ее, конечно же, мог быть только Барни Долфин. Просто смешно представить в этой роли Линдсея Этвелла, Рассела Сполдинга, Лейфа Резника, Глена Харджиса и даже Адольфа Клебса!
— У меня есть человек, которого я люблю, и будет ребенок! — торжественно поклялась Энн. — У трудящейся женщины есть право иметь ребенка и любимого. Впрочем, о каком праве может идти речь?.. Наверно, дело просто в том, чтобы все железы функционировали нормально и чтобы вдобавок повезло… Но независимо от философской основы у меня, у нас с Барни обязательно будет дочка!
Они ехали в ближайший городок за свежими журналами. Не глядя на нее, Барни заговорил ровным голосом:
— Будет лучше, если ты узнаешь все обстоятельства, связанные с расследованием, которое мне предстоит. Очевидно, оно начнется сразу же, как мы вернемся. Я слегка преувеличивал, когда сказал, что меня абсолютно не в чем упрекнуть. Это никоим образом не относится к уголовным делам: здесь я проявлял максимум щепетильности и осторожности. Никогда не поддавался соблазну действовать механически, лишь бы отвязаться. Но в моей практике попадались дела гражданские, в которых правых вообще не было — просто шла драка между двумя бандами отпетых мошенников, маскирующимися под солидные коммерческие предприятия. Вот тут я, может быть, кривил душой — вернее, подходил к делу реалистически: становился на сторону той шайки, которая была мне почему-либо симпатичнее. Взяток я никогда не брал. Правда, я получал сведения о биржевых курсах и, скажем, о том, где именно должны провести новую трамвайную линию, или соглашался стать членом какого-нибудь правления… Но взяток не брал никогда. Что, впрочем, вряд ли умаляет мою вину. Это ведь, по сути, простая трусость. Факт тот, что поймать меня с поличным они не могут. Но уж испортить мне кровь они постараются. И я подумал, родная моя, что ты будешь тревожиться — я прав? — и хочу, чтобы ты знала заранее: я в этом спектакле буду не козлом отпущения, а скорее аферистом, хитрым злодеем, хитрым, вкрадчивым злодеем. Тебя это очень огорчает?
Энн с тоской сказала себе: значит, этот человек, которого она любит больше всех на свете, олицетворяет ту самую циничную, вульгарную беспринципность в представителях власти, с которой она борется всю жизнь…
Она сказала это себе ясно и отчетливо, но не услышала слов.
Она представила, как на него набрасывается пресса, как его предают друзья-политиканы, куда более бесчестные, чем он сам, как он теряет свою добродушную самоуверенность, стареет на глазах и всерьез подумывает об отставке — но что он тогда будет делать, чем заполнит вереницу безрадостных дней?..
— Нет, нет! — выкрикнула она и с отчаянием вцепилась в его руку. — Не поддавайся им! Не возвращайся к старому, но не уходи! Только не уходи! И пусть они катятся ко всем чертям!
Он взглянул на нее и улыбнулся — благодарно и нежно.
В первый раз он заговорил с ней о своей жене. Они курили в темноте на балконе, а снизу, смешиваясь с ароматом турецкого табака, поднимался запах цветущей сирени и мокрой травы.
— Я все думаю: тебя, наверное, интересует, много ли у меня было женщин. Много. Впрочем, это общеизвестно. Я этого никогда не скрывал — вообще я мало что в жизни скрывал. И не жалею, что было так. По-моему, до сих пор я еще никогда не раскаивался ни в одном своем поступке. Нет, об одном я все-таки жалею: ты теперь можешь мне не поверить, если я скажу, что ты первая женщина, которую я полюбил по-настоящему — и духовно и физически; и если бы ты согласилась, я бы проверил, при мне ли чековая книжка, и завтра же мы с тобой махнули бы на край света и зажили бы где-нибудь на Таити, на кокосовой плантации… Всякий раз, когда я не выдерживал совершенства моей жены, я утешался в объятиях какой-нибудь миленькой непритязательной девочки. Мона похожа на позолоченное кресло с прямой высокой спинкой, в стиле Людовика Шестнадцатого, — и такой неотесанный грубиян, как я, должен весь вечер просиживать в нем с чопорным видом, и если бы один вечер — месяцы, годы! Конечно, хочется сбежать и подыскать себе уютненькую, мягкую подушечку…
— Милый мой, какая же роль отводится мне в твоей изящной метафоре? Роль патентованного пружинного матраца?
— Что ты! Ты королевский трон с современной обивкой! Нет, понимаешь, с точки зрения здравомыслящего человека, Мону невозможно ни в чем упрекнуть. Она добродетельна, уравновешенна, красива. Из нее вышла бы идеальная аббатиса. И в течение семи минут по часам она способна превратить меня из порядочного и в обычных условиях разумного человека в скота и сквернослова! Она ведь прощает тебе все грехи — еще до того, как ты успеешь их совершить, и тогда, чтобы ее не разочаровывать, только и остается, что броситься грешить сломя голову. Она прелестна. И черт, я так счастлив, что я тут с тобою, Энн! Мона возвращается в июне. Эта мысль меня слегка парализует. Но ведь до того мы будем видеться каждый день — и почти каждую ночь, хорошо? Хорошо?
Еле слышный ответ:
— Хорошо, — каждый день, каждую ночь.
И три раза просвистела во сне какая-то ночная пичуга.
За все это время они поссорились только раз, но серьезно — когда он стал высмеивать ее склонность «нянчиться» с заключенными. Энн одержала верх. Еще до того, как она исчерпала все свои аргументы, Барни кротко согласился, что имеет весьма приблизительное представление о тюрьмах, куда уже столько лет отправляет людей — по раз навсегда заведенному порядку, и с сокрушенным видом пообещал познакомиться с ними как следует.
— М-да, я бы мог быть посообразительнее и вообще не поднимать этот разговор! — признался он некоторое время спустя.
В Нью-Йорк они ехали медленно, с наслаждением вбирая в себя каждую милю весны; они попали в город к обеду, и так как вечером Барни предстояло деловое свидание, которое он никак не мог отменить, он ушел из квартиры Энн в десять часов на следующее утро.
Весь день после этого она ходила такая гордая и счастливая, что готова была излить на весь мир переполнявшую ее доброту — даже если под рукой не оказывалось подходящего объекта. Она позвонила Расселу и сообщила, что вернулась. Хорошо, она охотно с ним пообедает.
Рассел еще с порога оглушил ее хвастливыми рассказами о своих гостиничных успехах и повез обедать к Пьеру. Но, когда они вернулись из ресторана, он вдруг упал духом и, пряча глаза, полез к ней с нежностями. Он казался таким одиноким, таким наивно-откровенным в своем желании, что Энн, с высоты собственного счастья, прониклась к нему жалостью и позволила остаться. И в эту ночь он уверился, что Энн наконец-то оценила его как искусного любовника. Он всерьез был уверен, что он ее муж!
А когда он наутро ушел — она почти вытолкала его, сославшись на то, что спешит на работу, — она схватилась за голову.
— Я чувствую себя последней проституткой! Как я могла! Изменить Барни — так скоро, и с таким жалким щенком, с этим Сполдингом, просто потому, видите ли, что не хотела его «обидеть». Дешевая отговорка! Нет, больше это не повторится. Хорошо еще, что я 26. Синклер Льюис. Т. 5. 401 была вдвойне предусмотрительна… Но все равно осадок на душе ужасный. А он, почему же он не позвонил?
Как-то раз она тайком от Барни пробралась в зал суда, где он должен был вести дело, и уселась у дверей, в последнем ряду. Среди адвокатов, которые за длинным столом шелестели бумагами и переговаривались, она со страхом узнала Рубена Соломона, самого знаменитого нью-йоркского защитника. Неужели Барни по плечу такой грозный противник?
Судебный пристав поднял руку, приглашая всех встать. Энн с готовностью вскочила с места, гордая тем, с каким почетом встречают здесь ее Барни: все, даже сам Рубен Соломон, при его появлении стояли навытяжку. А какая на нем была великолепная черная мантия, и как небрежно она была наброшена поверх безукоризненного синего костюма!
Энн оглядела зал. Помещение было уродливое и душное; коричневые, довольно грязные оштукатуренные стены; на одной расплылось пятно, напоминавшее очертаниями карту Африки. Единственным украшением служили два пучка золоченых ликторских прутьев над креслом судьи. Но Энн осталась вполне довольна видом зала и бодрой атмосферой.