Вилли Бредель - Избранное
Я уложил жену на диван, затем подошел к дочери и обнял ее за плечи. Стоя так, мы смотрели на несчастного капитана, который, тряся головой, плакал, как ребенок.
Наконец явился комендантский патруль и увел его.
В эту ночь никто из нас не сомкнул глаз. Каких только предположений мы не строили. Внезапное безумие? Бывает же, бог мой, и такое. Кто не слышал об одержимых? В конце концов мы пришли к выводу, что у капитана, видимо, вдруг сдали нервы. Иначе мы не могли объяснить себе его поведение. И если бы мне пришлось рассказывать эту историю несколько часов назад, я, вероятно, закончил бы ее этими смутными догадками и мучительными предположениями. Но теперь мне многое стало понятно.
Сегодня днем меня посетил молодой офицер из комендатуры. От имени капитана Прицкера он попросил извинения и предложил возместить нам убытки. Он же рассказал мне о судьбе капитана. Судьба эта еще трагичнее, чем можно было предполагать. Послушайте только.
До призыва в армию капитан Прицкер преподавал музыку в Киевской консерватории. Он был женат, у него были дочь и сын, оба еще школьники. В 1942 году солдаты гитлеровского вермахта согнали в Киеве, как скот, десятки тысяч евреев — мужчин, женщин и детей, — и расстреляли их в окрестностях города, на краю рва, выкопанного самими жертвами. Среди этих несчастных оказались жена и дети капитана. Вечером, накануне призыва Прицкера в армию, его жена и двенадцатилетний сынишка, одаренный, подающий надежды скрипач, исполняли Весеннюю сонату Бетховена.
Профессор умолк. Жена его сидела, низко опустив голову. Профессор погладил ее по волосам и обнял за плечи.
Грета встала. Казалось, она по находила себе места. Вдруг она спросила профессора:
— Ну и что вы предприняли, господин профессор?
— Я? — удивленно спросил Ринбергор. — А что я мог предпринять, скажите на милость?
— Но, господин профессор, не можете же вы таи оставить это дело!
Вайс, предложил, чтобы Ринбергер написал коменданту письмо, в котором изложил бы все эти обстоятельства и сообщил, что не имеет к капитану никаких претензий.
— Возможно, полковник и не ответит вам, — добавил обер-бургомистр, — но без последствий письмо не останется, уверяю вас.
— Виновны, в сущности, мы, — сказал профессор, — я разумею, мы, немцы. — Подняв глаза, он продолжал: — Представьте себе: офицер армии-победительницы находится в стране, чьи люди вторглись в пределы его родины и убили его жену и детей. Палачи побеждены, по жители этой страны вовремя не схватили палачей за руку, они предоставили им свободу действий, другими словами, поощряли убийство. Офицер в полном одиночестве бродит по городу побежденных. Он проходит мимо дома, из которого доносится музыка. Он видит: благополучная семья, не понесшая потерь, все здесь вместе — муж, жена, дочери, сын; они играют Шумана, Брамса, Моцарта. А он стоит на улице и слушает. Ему знаком каждый аккорд, ведь он учитель музыки, он знает и любит ее. Музыка сильнее ненависти. Офицер, как проситель, стучится в дверь побежденных, в дверь сообщников тех, кто принес несчастье ему и его родине. Офицеру разрешают войти послушать музыку, и он счастлив, хотя это и немцы, соотечественники палачей, убивших его жену, дочь, сына и бесчисленное множество других женщин и детей у него на родине. Он об этом думает, он не может не возвращаться к этой мысли; постепенно страдание овладевает им, пересиливает все другие чувства. Он старается заглушить свою муку, не желает, чтобы эта немецкая семья что-нибудь заметила. Он пьет, лишь бы забыться. И вот именно та вещь, которую его немецкие знакомые, ничего не подозревая, исполнили для него, желая его порадовать, причинила ему нестерпимую боль. Да, это наша вина, наша. Виноваты мы…
Ринбергер умолк и откинулся на спинку кресла. Жена профессора, которая слушала его, широко раскрыв глаза, не могла сдержать слез.
В комнате долго стояла тишина. Нарушил молчание обер-бургомистр:
— В сущности, господин профессор, ваше письмо коменданту готово. Вам остается только перенести на бумагу то, что вы нам сейчас рассказали.
Полковник Перников стоял у двери, выходящей на веранду, заложив руки за спину, в характерной для него несколько напряженной позе и смотрел в сад. На кустах, высаженных вдоль забора, светились под солнцем золотисто-желтые цветы. И среди живописно разбросанных на искусственном холмике камней переливался всеми красками сказочный мир цветов, созданный руками садовника. Полковник смотрел на все это великолепие и не видел ничего. Мысли его были заняты письмами, лежавшими на столе. Он несколько раз перечитал их, строчку за строчкой. Письмо Греты, полученное вчера вечером, не особенно тронуло его, скорее, даже рассердило. Что она позволяет себе? Кто дал ей право бросать ему упреки? Но затем принесли письмо немецкого профессора. Читая его, Перников краснел и бледнел, на этот раз не от гнева. Оказывается, он понятия не имел об обстоятельствах, сообщенных профессором. И вот теперь он задавал себе вопрос: а что ему вообще известно о его подчиненных, о сражавшихся в его части офицерах? Ничего он не знает о них. Даже о семейных делах Коваленко он едва ли знает что-нибудь толком, а ведь это его заместитель. Вроде бы к Коваленко собиралась приехать жена. Вопрос о ее приезде давно был решен положительно. Почему же ее еще нет здесь? Он вспомнил все, что Коваленко рассказывал ему о смерти сына. Жена его никак не могла пересилить себя и приехать в Германию. Да, об этом Павел Иванович рассказывал ему. А он выслушал и… забыл. Нет, ничего он не знал об ударах судьбы, постигших его офицеров и солдат, о их часто нелегкой личной жизни; а ведь они в конечном счете не только его подчиненные, но и его соратники, товарищи… А капитан Прицкер? Сколько лет он уже служит политработником в его части! Вместе они прошли от Краснодара до Ростока. И пока капитан сражался, немцы убили в Киеве его семью…
Полковник задумался… Вот мы читаем в газетах, слушаем по радио и передаем из уст в уста: в Ворошиловграде убито двенадцать тысяч евреев; в Керчи, на окраине города, расстреляны тысячи жителей; в Киеве — десятки тысяч евреев и коммунистов зверски убиты и брошены в общие могилы… Мы читаем об этом, приходим в ужас, но по-настоящему это не доходит до нашего сознания, разум отказывается воспринять такое нагромождение преступлений… Они настолько чудовищны, что теряют осязаемые черты. А ведь для тысяч, сотен тысяч людей они стали вполне реальной трагедией. Полковник не раз и в самых различных обстоятельствах сталкивался лицом к лицу со смертью. Но ничто так не потрясло его, как смерть единственного сына Никиты, и погиб сын где-то вдали от него. Смерть близкого человека, даже просто друга, трогает нас куда больше, чем гибель многих тысяч незнакомых людей.
Ну а капитан? «Тяжелые испытания достались на долю этого преподавателя музыки, — размышлял полковник. — Была у него, верно, хорошая, счастливая семейная жизнь, и он так же радовался своим подрастающим детям, как я — своему Никите. А теперь он — один-одинешенек, он потерял всех, кто ему дорог, он клянет свою судьбу, жить ему опостылело, и все-таки он привязан к жизни…»
Полковник зашагал из угла в угол. Разве в его собственной судьбе мало общего с судьбой этого капитана? Разве не одни и те же невзгоды обрушились на них обоих? Разве оба они не одиноки, хотя некогда у каждого из них была семья, жена, дети?..
Полковник опять остановился перед дверью на веранду. Он думал: «И этого человека я так грубо оскорбил! Простить себе не могу! Глупо, да и только!»
Яркие, пестрые цветы радовали глаз своей нетронутой свежестью. Белая кора берез светилась на фоне голубого летнего неба. Воздух был напоен сладостным благоуханием. Пчелы, жужжа, вились вокруг цветов. На деревьях щебетали птицы. Всюду жизнь, всюду радость бытия… Полковник вдруг хлопнул себя по лбу: «А капитан-то ведь все еще на гауптвахте! За бесконечным философствованием и рассуждениями я опять забыл о человеке».
Он прошел в переднюю, взял с вешалки фуражку и крикнул связному Алеше, что скоро вернется.
У входа на гауптвахту ему стало как-то не по себе. Холодновато было тут. И плесенью попахивало.
— Сколько у вас людей под арестом? — спросил он у открывшего ему дверь сержанта.
— Восемь человек, товарищ комендант. Шесть солдат и два офицера.
Полковник решил заглянуть в личные дела арестованных. Может быть, можно их отпустить? В такой летний день, должно быть, особенно тяжело сидеть взаперти… «Что-то я сегодня чересчур великодушен», — подумал он, идя по длинному коридору вслед за сержантом.
Великодушие и мягкотелость, конечно, вещи разные. В мягкотелости полковника никак нельзя было заподозрить.
Сержант отпер дверь. Полковник вошел в узкую камеру и пристально посмотрел в лицо капитану. Тот вскочил и вытянулся у самой стены, под окном, схваченным решеткой, через которое просачивался скудный свет. Сначала полковник хотел было услать сержанта, но раздумал. Нечего делать из этого тайну. Ему нечего скрывать.