Марсель Пруст - По направлению к Свану
Затем Сван вошел в маленький вестибюль, напоминавший комнаты, предназначенные хозяином дома для обрамления одного-единственного художественного произведения, по имени которого они называются, нарочно оставленные пустыми, ничем не заполненные, и выставлявший напоказ у самого входа, точно редкостную скульптуру сторожевого работы Бенвенуто Челлини[174], молодого лакея, слегка подавшегося всем туловищем вперед, выпятившего над красным надгрудником свое еще более красное лицо, изливавшего целые потоки усердия, пыла и робости, пронизывавшего обюссонский ковер[175], завешивавший дверь в концертный зал, взволнованным, сторожким, растерянным взглядом, в котором, однако, отражались и спокойствие воина, и безграничная вера, являвшего собой олицетворение тревоги, воплощение ожидания, сигнал к бою, похожего и на дозорного, смотрящего с башни, близко ли неприятель, и на ангела, следящего с колокольни собора, не наступает ли Страшный суд. Наконец камердинер с цепью, поклонившись Свану так, словно он вручал ему ключи от города, распахнул перед ним двери в концертный зал. А Сван думал в это время о доме, где бы он, если б Одетта ему позволила, мог сейчас быть, и при воспоминании о стоявшем на циновке пустом бидоне из-под молока у него больно сжалось сердце.
Как только Сван очутился за обюссонским ковром и перед его взглядом вместо слуг замелькали фигуры гостей, к нему мгновенно вернулось ощущение мужской некрасивости. Но даже эти некрасивые и такие знакомые лица показались Свану новыми: прежде их черты служили приметами, а приметы всегда могли ему пригодиться, чтобы узнать человека, являвшегося для него средоточием удовольствий, которые его манили, неприятностей, которых надо было избегнуть, любезностей, которые необходимо было оказать, а теперь эти лица уже не волновали его: их черты сохраняли свою автономию и возбуждали чисто эстетическое его любопытство. Даже монокли у многих из тех, которые окружали сейчас Свана (в былое время ношение монокля указывало бы Свану только на то, что этот человек носит монокль, и ни на что больше), уже не обозначали для него определенной привычки, у всех одинаковой, — теперь они каждому придавали нечто своеобразное. Быть может, оттого, что Сван рассматривал сейчас генерала де Фробервиля и маркиза де Бресте, разговаривавших у входа, только как фигуры на картине, хотя они в течение долгого времени были его приятелями, людьми, для него полезными, рекомендовавшими его в Джокей-клоб, его секундантами, монокль, торчавший между век генерала, точно осколок снаряда, вонзившийся в его пошлое, покрытое шрамами, самодовольное лицо и превращавший его в одноглазого циклопа, показался Свану отвратительной раной, которой генерал вправе был гордиться, но которую неприлично было показывать; а к оборотной стороне монокля, который маркиз де Бресте носил вместо обыкновенных очков только когда выезжал в свет, ради пущей торжественности (так именно поступал и Сван), для каковой цели служили ему еще жемчужно-серого цвета перчатки, шапоклак и белый галстук, приклеен был видневшийся, точно естественнонаучный препарат под микроскопом, бесконечно малый его взгляд, приветливо мерцавший и все время улыбавшийся высоте потолков, праздничности сборища, интересной программе и чудным прохладительным напиткам.
— Наконец-то! Вас не было видно целую вечность, — сказал Свану генерал, а потом, заметив, что лицо у него осунулось, и подумав, не удалился ли он от общества из-за тяжелой болезни, добавил: — А выглядите вы хорошо, — между тем как маркиз де Бресте обратился с вопросом: «Кого я вижу? Вы-то здесь, дорогой мои, чем занимаетесь?» — к автору романов из великосветской жизни, на что романист, только что вставивший в глаз монокль — единственное свое орудие психологических исследований и беспощадного анализа, с многозначительным и таинственным видом, раскатисто произнеся р, ответил:
— Изучаю нррравы.
У маркиза де Форестеля монокль был крохотный, без оправы; все время заставляя страдальчески щуриться тот глаз, в который он врастал, как ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно, он придавал лицу маркиза выражение нежной грусти и внушал женщинам мысль, что маркиз принадлежит к числу людей, которых любовь может тяжко ранить. А монокль г-на де Сен-Канде, окруженный, точно Сатурн, громадным кольцом, составлял центр тяжести его лица, черты которого располагались в зависимости от монокля: так, например, красный нос с раздувающимися ноздрями и толстые саркастические губы Сен-Канде старались поддерживать своими гримасами беглый огонь остроумия, которым сверкал стеклянный диск всякий раз, как он убеждался, что его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые порочные снобки, мечтающие при взгляде на него об извращенных ласках и об утонченном разврате; между тем сзади г-на де Сен-Канде медленно двигался в праздничной толпе г-н де Паланси, с большой, как у карпа, головой, с круглыми глазами, и словно нацеливаясь на жертву, беспрестанно сжимал и разжимал челюсти, — этот как бы носил с собой случайный и, быть может, чисто символический осколок своего аквариума, часть, по которой узнается целое, часть, напомнившую Свану, большому поклоннику падуанских «Пороков» и «Добродетелей» Джотто, «Несправедливость», рядом с которой густолиственная ветвь вызывает в воображении леса, где прячется ее берлога.
Свану хотелось послушать исполнявшуюся на флейте арию из «Орфея», и по настоянию маркизы де Сент-Эверт он прошел вперед и сел в углу, но, к несчастью, здесь все от него заслоняли две сидевшие рядом зрелого возраста дамы, маркиза де Говожо и виконтесса де Франкто: эти две являвшиеся со своими дочками родственницы, держа в руках сумочки, разыскивали друг друга на вечерах, как на вокзале, и успокаивались, только когда, положив на стулья веер и носовой платок, в конце концов усаживались рядом. Маркиза де Говожо почти не имела знакомств, и она была рада, что у нее нашлась приятельница, а виконтесса де Франкто, напротив, вела светский образ жизни, и ей казалось, что есть что-то особенно тонкое и оригинальное в том, чтобы показать своим высокопоставленным знакомым, что она предпочитает им никому не известную даму, с которой ее связывают воспоминания юности. С горькой насмешкой наблюдал Сван за тем, как они слушают интермеццо для рояля («Святой Франциск, проповедывающий птицам» Листа), исполнявшееся тотчас после арии на флейте, и следят за ошеломляющей игрой виртуоза: виконтесса де Франкто — взволнованно и испуганно, словно он рисковал свалиться с трапеции высотою в восемьдесят метров, и в тех изумленно-недоверчивых взглядах, которые она время от времени бросала на соседку, можно было прочесть: «Непостижимо! Я себе просто не представляла, что можно так играть»; маркиза де Говожо — с видом женщины, получившей отличное музыкальное образование, отбивая такт головой, превратившейся в маятник метронома, амплитуда и частота колебаний которого от плеча к плечу (притом, что ее растерянный и покорный взгляд, какой бывает у человека, который не в силах и даже не пытается превозмочь боль, словно говорил: «Ничего не поделаешь!») были таковы, что бриллиантовые ее серьги поминутно цеплялись за плечики, а заколка — гроздь черного винограда — сползала, и ее приходилось поправлять, но это не мешало ускорению движения маятника. По другую сторону виконтессы де Франкто, немного впереди нее, сидела маркиза де Галардон, постоянно думавшая о своем родстве с Германтами, которое бесконечно возвышало ее и в глазах света, и в ее собственных глазах, но в котором было для нее и нечто обидное, так как самые блестящие представители этого рода сторонились ее — может быть, потому, что она была женщина скучная, может быть, потому, что она была женщина злобная, может быть, потому, что она принадлежала к младшей ветви рода, а может быть, и без всякой причины. Если около маркизы де Галардон находился кто-нибудь незнакомый, — ас виконтессой де Франкто маркиза была незнакома, — она страдала от того, что мысль о ее родственных отношениях с Германтами не может найти себе явного воплощения хотя бы в виде букв, как на мозаиках в византийских храмах, — букв, написанных столбиками, одна под другой, рядом с изображением святого, и составляющих слова, которые он произносит. Сейчас маркиза думала о том, что юная ее родственница, принцесса де Лом, замужем уже шесть лет и за это время ни разу не удосужилась побывать у нее и ее к себе ни разу не позвала. Маркиза была этим возмущена, но и горда: кто бы ни выразил удивление, почему она не бывает у принцессы де Лом, она всем отвечала, что боится встретиться у нее с принцессой Матильдой[176], — ее ультралегитимистская семья[177] никогда бы, мол, этого ей не простила, — и с течением времени сама поверила, что не бывает у своей молоденькой родственницы именно поэтому. Впрочем, она вспоминала, что не раз заговаривала с принцессой де Лом о встрече, но воспоминание это было смутное, да и потом она умела тут же обезвреживать и сводить на нет то досадное, что подсказывала ей память, беззвучным бормотанием: «Ведь не мне же делать первый шаг: я на двадцать лет старше ее». Эти про себя произнесенные слова укрепляли маркизу в ее убеждении, и она величественным движением расправляла плечи, отчего грудь у нее поднималась, а занимавшая почти горизонтальное положение голова приобретала сходство с «приделанной» головой горделивого фазана, которого подают во всем его оперении. В самой внешности этой мужеподобной, низкорослой толстухи не было ничего величественного — ее выпрямили обиды: так деревья, растущие в неблагоприятных условиях, на краю пропасти, вынуждены для сохранения равновесия отклоняться назад. Чтобы не страдать от сознания, что она не вполне ровня другим Германтам, маркиза все время уверяла себя, что она редко видится с ними из-за своей принципиальности, из-за своей гордости, и в конце концов эта мысль изменила ее фигуру, придала ей своеобразную осанку, являвшуюся в глазах буржуазок признаком породы и волновавшую мимолетным желанием пресыщенный взгляд иных клубных завсегдатаев. Если бы кто-нибудь подверг речь маркизы де Галардон анализу, который, устанавливая, как часто повторяет человек то или иное слово, помогает подобрать ключ к шифру, то выяснилось бы, что даже наиболее употребительные выражения встречаются у нее реже, чем: «у моих родственников Герман-тов», «у моей тетки Германт», «здоровье Эльзеара Германт-ского», «ложа моей двоюродной сестры Германт». Когда с ней заговаривали о каком-нибудь выдающемся человеке, она отвечала, что она с ним не знакома, но постоянно встречает его у своей тетки Германт, причем говорила она об этом холодным тоном и глухим голосом, не оставлявшим сомнений, что она не считает нужным знакомиться с этим человеком в силу тех неискоренимых и незыблемых убеждений, которые заставляли ее расправлять плечи и которые служили ей снарядом, при помощи коего преподаватели гимнастики развивают вам грудную клетку.