Владислав Реймонт - Брожение
— Ты что брешешь, а? — закричала старуха, трясясь от гнева.
— Брешут собаки, а я говорю.
— Так, значит, не брешешь, ливрею не снимешь и слушаться не будешь? Да? Ах ты пес паршивый! Ты что рожу воротишь, а? — Она ударила его наотмашь палкой и, прежде чем он успел опомниться, принялась тузить его и таскать за волосы.
— Хозяйка, помилуйте, хозяйка, — залепетал он, растерявшись от неожиданности.
— Хватит! Оставьте его, мама, в покое! — крикнула Янка, оттаскивая от него мать и загораживая собой Бартека. — Как вам не стыдно, вы ведете себя, как пьяная баба в корчме, а не как помещица!
— А я и есть баба, мужичка я, а не какая-нибудь там захудалая шляхтянка или нищенка. Посмотрите на нее! Ишь, важная барыня! Ты, может, меня за волосы оттреплешь на старости лет? Боже мой, боже мой! — запричитала она так громко, что из окон флигеля начала выглядывать прислуга.
— Что я вам, мама, плохого сделала? Не разрешила бить Бартека? Так он же исполняет то, что я ему приказала.
— А я здесь уже пустое место, я здесь уже лишняя, мешаю?..
— Что вы говорите, мама! — крикнула не на шутку рассерженная Янка и, не дослушав, едва сдерживая гнев, ушла. Она велела заложить лошадей и уехала в Витов.
Она пробыла там несколько часов и была так рассеяна, что Ядвига заметила ее настроение.
— Что с вами? — спросила она участливо.
— Не знаю… Знаю только одно: я стою на распутье, — ответила Янка и смолкла. Она готова была уже рассказать Ядвиге обо всем, но ей было стыдно смущать покой этой чистой души. Долго сидела она за роялем, но даже музыка не принесла ей успокоения.
Под вечер, отослав лошадей, Янка решила пройтись пешком до усадьбы. Погода была великолепная. Янка пошла по тропинке, бежавшей напрямик через неоглядные поля, и смотрела вдаль, в какую-то глубину, откуда, как ей казалось, вот-вот придет ответ на тревожившие ее сомнения. Глядя на необозримый простор, она понемногу успокаивалась; буря в ее душе затихала. «Я никому не нужна», — сказала она себе с грустью и впервые ощутила потребность стать кем-то в жизни и быть кому-нибудь полезной. Она с новой силой почувствовала всю горечь своего одиночества.
У дороги, на холмике, заросшем травой и дикой малиной, стоял крест и, раскинув руки, обнимал сонные просторы обнаженных нив. Присев около распятия, Янка задумалась. Выхода для себя она не находила. Но, всматриваясь внимательно в окружающую ее жизнь, она начинала понимать, что в ней есть свое очарование, что она может дать ей если не счастье, то по крайней мере спокойствие.
Временами она теряла нить беспокоящих ее мыслей и невольно любовалась красотой осени, той божественной польской осени, которая шествовала по пустынным полям, похожая на женщину с венком лиловых астр на льняных волосах, в тонких паутиновых одеждах бабьего лета, унизанных красными ягодами рябины; подобно чудному видению, она плыла в солнечных лучах над золотыми жнивьями и водами, чуть подернутыми легкой дымкой, и, задумавшись, разливала повсюду тихую грусть и аромат цветов, гибнувших после ее ухода; она касалась своей одеждой анютиных глазок, и они тут же закрывали глаза и падали мертвые; она шла по сухим стеблям коровяка, срывала огненные листья груш на полях, и исчезала в лесах среди черных ольх, елей и желтых берез. Только растянутые ею серебристые нити паутины говорили, что она проходила здесь, а теперь ушла туда, где черные воды отражают дрожащие листья осины и красные гроздья волчьих ягод, где в густой чаще, среди немых деревьев-великанов в этом тысячеколонном храме слышится только стук дятлов, треск падающих шишек и отдаленные крики птиц.
Янка засмотрелась на осень, и постепенно поля, леса и села, над которыми тянулись к небу голубоватые струи дыма, привлекли ее внимание. К ней понемногу возвращалась прежняя любовь к природе. Она мысленно отправилась бродить по дорогам, полянам, чащам, как в те безоблачные, светлые дни детства, и, слившись опять с окружающей жизнью, перестала чувствовать себя одинокой.
Перед Янкой встала осень во всей своей вечерней красоте, когда она плывет в нимбе медных зорь над пашнями, старыми деревьями, кустами боярышника и замшелыми камнями, обвитыми побегами ежевики, а вслед за ней падают пожелтевшие листья, сонно шепчутся тростники на озерах, носятся с тревожным криком птицы вокруг людских жилищ, жалобно каркают вороны, останавливаются люди на дорогах, у плугов, перед хатами и умолкают, глядя на умирающую природу с тоской и тревогой.
На пастбищах затихали песни; скотина, тупо уставившись в затуманенную даль, глухо ревела; в полуобнаженных садах и лесах гудел ветер; серые тучи, как стаи птиц, пролетали над землей, бросали мрачную тень, заслоняли зори, гасили свет, отнимали тепло.
Всюду разливалась грусть. В ней, словно в тени теней, сновали последние умирающие призраки лета.
Янка размечталась и так далеко ушла от действительности, что даже не заметила Витовского, который давно стоял за ее спиной, держа за повод коня. Она сидела долго, забыв о себе, упиваясь сладостью этой осени и этой vis medicatrix naturae,[27] плывущей с просторных полей и почерпнутой в самосозерцании.
XXIV
— Я провожу вас, — сказал Витовский, подходя к Янке. — Если долго восторгаться сырой природой, можно схватить насморк.
— К чему этот тон? — спросила Янка вставая. Она не удивилась его присутствию, но была задета этой иронией.
— К тому же, для чего существует все на свете.
Они посмотрели друг другу в глаза почти так же, как тогда, перед отъездом в Италию.
Янка вспыхнула и отвернулась, а Витовский стиснул зубы и стал стегать себя хлыстом по голенищам; неожиданно им овладела злоба. Ему захотелось смеяться над всем на свете.
— Вы идете к нам? — спросила Янка.
— Никуда я не иду, я иду с вами. — Он сделал шаг назад и долго изучал ее своим пристальным взглядом.
В алых лучах заката, на фоне голубеющих полей Янка казалась особенно красивой. Глаза были полны тоски, задумчивости, какой-то особой таинственности, как те поля у самого леса, которые уже покрывались мраком.
— Вы сегодня похожи на Джоконду Леонардо да Винчи.
— Что вы этим хотите сказать?
— Вы удивительно прекрасны, даже слишком прекрасны, — добавил он вполголоса.
— Только и всего? — спросила Янка с насмешкой. — Старый репертуар.
— Он вам наскучил? Ну что ж. Попытаюсь придумать что-нибудь новое.
— Любопытно.
— Любопытство — ваша отличительная черта.
— Это уже из нового репертуара? Спрашиваю потому, что мне уже приходилось это слышать.
Он промолчал: ему стало больно от ее насмешки. Ее легкие, плавные движения, красивые покатые плечи, алые чувственные губы, глубокие и спокойные глаза, величавая осанка — все это странно на него действовало, притягивало и злило: он чувствовал, что поддается ее очарованию. Он бросил на нее горящий взгляд. Янка заметила это и надела шляпу, которую держала в руках.
— Зачем вы уродуете себя этой коробкой? — воскликнул он.
— Не люблю, когда меня разглядывают, — бросила она резко.
— Кто вы такая? — Ее слова ударили его словно плеткой.
— Человек.
— Нет, вы воплощенное самолюбие.
— Мы говорим о том, что мертво. Если бы во мне еще жило самолюбие, я не шла бы сейчас по этой дороге.
— Не понимаю.
— Я жила бы в каком-нибудь большом городе, возможно, стала бы великой актрисой, а может быть, никем, но, уж во всяком случае, не сидела бы в Кроснове.
— От добрых жен, конечно, меньше пользы, чем от великих актрис, но… замечательной женщиной можно быть и в Кроснове.
— Для кого? — спросила она и тут же раскаялась: такими наивными показались Янке ее собственные слова.
— Для себя, для людей, для мужа и вельможного пана Петра.
— Вам, кажется, не обойтись без насмешки?
— Насмешка — это всего лишь средство самозащиты, — ответил он тихо и грустно.
— Может быть, особая форма флирта из вашего нового репертуара?
— Скажите, вы очень счастливы в Кроснове?
— Сударь…
— Что вы на меня сердитесь? Я только ответил вам в тон.
— Хорошо; ну, а вы счастливы в Витове?
— Счастлив в квадрате! Прекрасно питаюсь, люблю по мере надобности, сплю, когда хочу, издеваюсь над людьми, когда вздумается, ни о чем и ни о ком не забочусь, в любую минуту могу раскроить себе череп, если мне так вздумается. Вы улыбнулись с иронией. Считаете, что я жалкий болтун и позер. Я могу вам сию же минуту на деле продемонстрировать правоту своих слов, как тот англичанин, — проговорил он, вытаскивая из кармана револьвер. Его глаза сверкали такой решимостью, что Янка, побледнев, невольным движением остановила его руку, поднимавшуюся к виску. Страх обжег ее пламенем: она была уверена, что он застрелится.
А он стоял, впившись в нее глазами гипнотизера; красивое, дерзкое лицо Антиноя дрогнуло всеми мускулами. Он снял со своей руки ее руку и насмешливо произнес: