Александр Солженицын - В круге первом (т.2)
— Мне очень любезно дал разъяснения один лагерный цензор. Во время предпраздничного обыска у меня был отобран «Толковый словарь» Даля на том основании, что он издан в 1935 году и подлежит поэтому серьёзнейшей проверке. Когда же я показал цензору, что словарь есть фотомеханическая копия с издания 1881 года, цензор мне охотно книгу вернул и разъяснил, что против дореволюционных изданий возражений не имеется, ибо «враги народа ещё тогда не орудовали». И вот такая неприятность: Есенин издан в 1940-м.
Шикин солидно помолчал.
— Пусть так. Но вы, — внушительно спросил он, — вы — читали эту книгу? Вы — всю её читали? Вы можете письменно это подтвердить?
— Отбирать от меня подписку по статье девяносто пятой УК РСФСР у вас сейчас нет юридических оснований. Устно же подтверждаю: я имею дурную привычку читать те книги, которые являются моей собственностью, и, обратно, держать лишь те книги, которые я читаю.
Шикин развёл руками.
— Тем хуже для вас!
Он хотел выдержать многозначительную паузу, но Нержин заметал её словами:
— Итак, суммарно повторяю свою просьбу. Согласно седьмому пункту раздела Б тюремного распорядка верните мне незаконно отобранную книгу.
Подёргиваясь под этим потоком слов, Шикин встал. Когда он сидел за столом, большая голова его, казалось, принадлежала не мелкому человеку, — вставая же, он становился меньше, очень короткими выдавались и ноги его и руки. Темнолицый, он приблизился к шкафу, отпер и вынул малоформатный томик Есенина, осыпанный кленовыми листьями по суперобложке.
Несколько мест у него было заложено. По-прежнему не предлагая Нержину сесть, он удобно расположился в своём кресле и стал не торопясь просматривать по закладкам. Нержин тоже спокойно сел, опёрся руками о колени и неотступно-тяжёлым взглядом следил за Шикиным.
— Ну вот, пожалуйста, — вздохнул майор, и прочёл бесчувственно, меся как тесто стихотворную ткань:
Неживые чужие ладони!
Этим песням при вас не жить.
Только будут колосья-кони О хозяине старом тужить.
Это — о каком хозяине? Это — чьи ладони?
Арестант смотрел на пухлые белые ладони оперуполномоченного.
— Есенин был классово-ограничен и многого недопонимал, — поджатыми губами выразил он соболезнование. — Как Пушкин, как Гоголь…
Что-то послышалось в голосе Нержина, от чего Шикин опасливо на него взглянул. Ведь просто возьмёт и кинется на майора, ему сейчас нечего терять. На всякий случай Шикин встал и приоткрыл дверь.
— А это как понять? — прочёл Шикин, вернувшись в кресло:
Розу белую с чёрной жабой Я хотел на земле повенчать…
И дальше тут… На что это намекается?
Вытянутое горло арестанта вздрогнуло.
— Очень просто, — ответил он. — Не пытаться примирять белую розу истины с чёрной жабой злодейства!
Чёрной жабой сидел перед ним короткорукий большеголовый чернолицый кум.
— Однако, гражданин майор, — Нержин говорил быстрыми, налезающими друг на друга словами, — я не имею времени входить с вами в литературные разбирательства. Меня ждёт конвой. Шесть недель назад вы заявили, что пошлёте запрос в Главлит. Посылали вы?
Шикин передёрнул плечами и захлопнул жёлтую книжечку.
— Я не обязан перед вами отчитываться. Книги я вам не верну. И всё равно вам её не дадут вывезти.
Нержин гневно встал, не отводя глаз от Есенина. Он представил себе, как эту книжечку когда-то держали милосердные руки жены и писали в ней: «Так и всё утерянное к тебе вернётся!»
Слова безо всякого усилия выстреливали из его губ:
— Гражданин майор! Я надеюсь, вы не забыли, как я два года требовал с министерства госбезопасности безнадёжно отобранные у меня польские злотые, и хоть двадцать раз усчитанные в копейки — всё-таки через Верховный Совет их получил! Я надеюсь, вы не забыли, как я требовал пяти граммов подболточной муки? Надо мной смеялись — но я их добился! И ещё множество примеров! Я предупреждаю вас, что эту книгу я вам не отдам! Я умирать буду на Колыме — и оттуда вырву её у вас! Я заполню жалобами на вас все ящики ЦК и Совета министров. Отдайте по-хорошему!
И перед этим обречённым, бесправным, посылаемым на медленную смерть зэком майор госбезопасности не устоял. Он, действительно, запрашивал Главлит и оттуда, к удивлению его, ответили, что книга формально не запрещена. Формально!! Верный нюх подсказывал Шикину, что это — оплошность, что книгу непременно надо запретить. Но следовало и поберечь своё имя от нареканий этого неутомимого склочника.
— Хорошо, — уступил майор. — Я вам её возвращаю. Но увезти её мы вам не дадим.
С торжеством вышел Нержин на лестницу, прижимая к себе милый жёлтый глянец суперобложки. Это был символ удачи в минуту, когда всё рушилось.
На площадке он миновал группу арестантов, обсуждавших последние события. Среди них (но так, чтоб не донеслось до начальства) ораторствовал Сиромаха:
— Что делают?! Та-ких ребят на этап посылают! За что? А Руську Доронина? Какой же гад его заложил, а?
Нержин спешил в Акустическую и думал, как побыстрей, пока к нему не приставят надзирателя, уничтожить свои записки. Полагалось этапируемых уже не пускать вольно ходить по шарашке. Лишь многочисленности этапа да, может быть, мягкости младшины с его вечными упущениями по службе обязан был Нержин своей последней короткой свободой.
Он распахнул дверь Акустической и увидел перед собой растворенные дверцы железного шкафа, а между ними — Симочку, снова в некрасивом полосатом платьице и с серым козьим платком на плечах.
Она не увидела, но почувствовала Нержина и смешалась, замерла, как бы раздумывая, что именно ей взять из шкафа.
Он не думал, не взвешивал — он вступил в закоулок между железными дверцами и шёпотом сказал:
— Серафима Витальевна! После вчерашнего — безжалостно обращаться к вам. Но труд многих лет моих гибнет. Мне его — сжечь? Вы не возьмёте?
Она уже знала об его отъезде. Она подняла печальные, не спавшие глаза и сказала:
— Дайте.
Кто-то входил, Нержин метнулся дальше, прошёл к своему столу и встретил майора Ройтмана.
Лицо Ройтмана было растеряно. С неловкой улыбкой он сказал:
— Глеб Викентьич! Как это досадно! Ведь меня не предупредили… Я понятия не имел… А сегодня уже ничего поправить нельзя.
Нержин поднял холодно-сожалеющий взгляд к человеку, которого до сегодняшнего дня считал искренним.
— Адам Вениаминович, ведь я здесь не первый день. Такие вещи без начальников лаборатории не делаются. И стал разгружать ящики стола.
На лице Ройтмана выразилась боль:
— Но, поверьте, Глеб Викентьич, а я не знал, меня не спросили, не предупредили…
Он говорил это вслух при всей лаборатории. Капли пота выступили на его лбу. Он неосмысленно следил за сборами Нержина.
С ним и в самом деле не посоветовались.
— Материалы по артикуляции я сдам Серафиме Витальевне? — беззаботно спрашивал Нержин.
Ройтман, не ответив, медленно вышел из комнаты.
— Принимайте, Серафима Витальевна, — объявил Нержин и стал носить к её столу папки, подшивки, таблицы.
И в одну папку уже вложил своё сокровище — свои три блокнота. Но какой-то внутренний дух-советчик подтолкнул Нержина не делать этого. Если даже теплы её протянутые руки — надолго ли хватит девичьей верности?
Он переложил блокноты в карман, а папки носил Симочке.
Горела Александрийская библиотека. Горели, но не сдавались, летописи в монастырях. И сажа лубянских труб — сажа от сжигаемых бумаг, бумаг, бумаг, падала на зэков, выводимых гулять в коробочку на тюремной крыше.
Может быть, великих мыслей сожжено больше, чем обнародовано… Если будет цела голова — неужели он не повторит?
Нержин тряхнул спичками, выбежал.
И через десять минут вернулся бледный, безразличный.
Тем временем в лабораторию пришёл Прянчиков.
— Да как это можно? — разорялся он. — Мы одеревянели! Мы даже не возмущаемся! Отправлять на этап! Отправлять можно багаж, но кто дал право отправлять людей?!
Горячая проповедь Валентули встречала отклик в зэческих сердцах. Взбудораженные этапом, все зэки лаборатории не работали. Этап всегда — миг напоминания, миг — «все там будем». Этап заставляет каждого, даже не тронутого им, зэка подумать о бренности своей судьбы, о закланности своего бытия топору ГУЛага. Даже ни в чём не провинившегося зэка годика за два до конца срока непременно отсылали с шарашки, чтоб он всё забыл и ото всего отстал. Только у двадцатипятилетников не бывало конца срока, за что оперчасть и любила брать их на шарашки.
Зэки в вольных телоположениях окружили Нержина, иные сели вместо стульев на столы, как бы подчёркивая приподнятость момента. Они были настроены меланхолически и философически.
Как на похоронах вспоминают всё хорошее, что сделал покойник, так сейчас они в похвалу Нержину вспоминали, каким любителем качать права он был и сколько раз защищал общеарестантские интересы. Тут была и знаменитая история с подболточной мукой, когда он завалил тюремное управление и министерство внутренних дел жалобами по поводу ежедневной недодачи пяти граммов муки ему лично. (По тюремным правилам не могло быть жалобы коллективной или жалобы на недодачу чего-либо — другим, всем. Хотя арестант по идее и должен исправляться в сторону социализма, но ему запрещается болеть за общее дело.) Зэки шарашки в то время ещё не наелись, и борьба за пять граммов муки воспринималась острей, чем международные события. Захватывающая эпопея кончилась победой Нержина: был снят с работы «кальсонный капитан», помощник начальника спецтюрьмы по хозчасти, и из подболточной муки на всё население шарашки стали варить дважды в неделю дополнительную лапшу. Вспомнили тут и борьбу Нержина за увеличение воскресных прогулок, которая кончилась, однако, поражением.