Осаму Дадзай - Исповедь «неплноценного» чловека
— Говорят, иногда мужчины топят баню женскими любовными посланиями.
— Да ну тебя, противный... Это ты, что ли, так делаешь?
— Нет, что ты, я их только иногда жег, чтобы молоко кипятить.
— Ну и славно. Пей его на здоровье.
Скорей бы ушла. Какие там письма... Ведь ясно же, что она не письмо пишет, а рожицы рисует.
— Покажи, что ты пишешь, — говорю я, думая притом: «Умереть лучше, чем читать твою писанину».
Тут начинается: «Не трожь! Уйди, не трожь!» Но радость-то, радость какая в голосе! Чем дальше, тем больше она раззадоривается. И мне в голову приходит идея: надо попросить ее о чем-нибудь.
— Могу я побеспокоить тебя? Не сходишь ли ты в аптеку за снотворным? Устал безумно, щеки горят, а заснуть не могу. Не сочти за труд. Погоди, деньги возьми.
— Нет-нет, денег не надо.
И она встает — довольная, готовая на край света бежать, выполнять мою просьбу. Я уже хорошо знал: когда мужчина обращается к женщине с какой-нибудь просьбой, она не только не досадует, но, наоборот, радуется этому.
А теперь о другой женщине. Эта — студентка гуманитарного факультета педагогического училища, из «товарищей». Как ни противно было, с ней приходилось встречаться по делам нашей организации ежедневно. Вот уже закончены все наши дела, а она не отстает от меня, ходит по пятам и с бухты-барахты покупает мне какие-нибудь вещи.
— Можешь считать меня своей старшей сестрой,— заявила она однажды.
Меня передернуло, но отвечаю:
— Я так и считаю.
Сам улыбаюсь, но чувствую какое-то беспокойство. Обидеть ее боюсь и раздумываю, как бы половчее отделаться. Между тем вынужденно ухаживаю за этой уродливой неприятной девицей, а когда она вручает мне свой подарок, деланно радуюсь, сыплю шутками... (Все, что она покупает, удивительно безвкусно, полученные от нее вещи я обычно сразу же отдаю хозяину, либо в ресторанчик, где иногда ем жареную на вертеле птицу, либо еще кому-нибудь.) Как-то летней ночью она вовсе не отходила от меня, и на какой-то темной улице я ее поцеловал, думая все о том же: «Хоть бы скорее ушла...» Что после этого поцелуя началось! Она взвилась от возбуждения, поймала такси, привела в комнатенку, которая тайно снималась для нужд организации, в общем, до утра не могла успокоиться. А я только ухмылялся: «Ну и старшая сестрица у меня...»
И с дочерью домовладельца, и с «сестрицей-товарищем» мне приходилось сталкиваться ежедневно, я не мог, как бывало с другими женщинами, скрыться от них; смятенная душа, я заискивал перед ними и постепенно превратился чуть ли не в их раба.
Именно в это время в одном большом кафе на Гиндзе я познакомился с работавшей там официанткой; только раз, собственно, встретился с ней, но ее внимание ко мне так на меня подействовало, что забыть ее никак не мог, и снова беспокойство, безотчетный страх овладели мной. Надо сказать, тогда я уже мог один, без Хорики ездить на электричке, ходил на спектакли Кабуки, осмелел настолько, что, надев нарядное кимоно, как-то даже отправился один в кафе. Правда, я по-прежнему пасовал перед самоуверенностью и грубой силой, по-прежнему страшился людей, страдал от них, хотя внешне как будто бы научился держаться... Впрочем, нет, — я все-таки не могу существовать в компании лодей без жалкой клоунской ухмылки, но по крайней мере как-то овладел (пусть плохо) способностью элементарного общения. Что помогло мне? Участие в подпольном движении? Женщины? Сакэ? Мне кажется, во многом здесь сказалось отсутствие денег, именно это помогло мне. И вот как. Дело в том, что страх везде со мной. Но вот только в большом кафе, где толпятся пьяные посетители, носятся официанты, — там, если удастся смешаться с толпой, постоянное чувство, будто тебя кто-то преследует, исчезает, появляется возможность успокоиться. Рассуждая однажды таким образом, я, имея в кармане всего десять иен, направился в большое кафе на Гиндзу. Улыбнувшись подошедшей официантке, сказал:
— У меня всего десять иен.
— Не страшно, не беспокойтесь, — ответила она.
В ее говоре чувствовался кансайский5 акцент; что-то в мягком мш>се умиротворило мое колотившееся сердце. Мне показалось, что она не деньги имела в виду, я услышал в ее словах другое: Рядом со мной не надо беспокоиться».
Сакэ окончательно сняло тревогу, и уже не хотелось ломать комедию. Я открыл ей все без утайки, вплоть до самых мрачных сторон своей жизни. Потом замолк и только пил.
— Вы это любите? А это? — Одно за другим женщина выставляла разные блюда, но я лишь отрицательно качал головой.
— Только сакэ? Тогда и я, пожалуй, выпью немного.
Была холодная осенняя ночь. Я договорился с Цунэко, что буду ждать ее в крохотном ресторанчике недалеко от Гиндзы. (Да, кажется, официантку звали Цунэко... Вот он, каков я: точно не помню имя женщины, с которой совершал самоубийство!) Сидел я в этом ресторанчике, жевал суси — безвкусные рисовые колобки с сырой рыбой. (Название ресторана забыл, отчетливо сохранилось в памяти только то, что суси были удивительно невкусны. Как сейчас вижу лысого дядю, чем-то похожего на неопытного военачальника; из вареного риса он лепит колобки, кладет на них ломтик сырой рыбы и покачивает при этом головой, будто говоря: «До чего же вкусны мои суси». Позднее уже, где-то в электричке я пару раз неожиданно вздрагивал: ба, знакомое лицо! но поняв, что этот человек очень похож на хозяина заведения, где меня кормили плохими суси, ухмылялся. ...Странно, не помню отчетливо ни имени той, которая меня обогрела, ни как она выглядела, — все это улетучилось из памяти, а вот лицо хозяина, готовившего суси, запомнил в деталях, так что запросто могу написать его портрет, — уж очень, наверное, невкусными были тогда суси, только ощущения холода и горечи остались в памяти. Вообще говоря, где бы и когда бы я ни пробовал суси — они мне не нравились. «Отчего,— всегда думал я, — их делают такими огромными? Неужели нельзя ну хотя бы в палец величиной?»)
Цунэко жила в квартале Хондзё, в доме плотника снимала комнату на втором этаже. В тот вечер мы пришли туда, пили чай. Не пытаясь скрыть тоски, как обычно глодавшей меня, я сидел, подперев рукой щеку, словно мучился сильной зубной болью. Интересно, что эта поза ей, кажется, нравилась. Сама же Цунэко виделась мне ужасно одинокой, я почему-то представлял ее фигуру под холодным осенним ветром, медленно опадают с деревьев жухлые листья...
Как-то мы сидели вдвоем, и она что-то долго рассказывала: старше меня на два года, родилась и жила в Хиросиме, есть муж (это она подчеркнула), в Хиросиме он был парикмахером, а весной позапрошлого года они переселились в Токио, но здесь ему не удалось найти подходящей работы, он занялся какими-то темными делами и за жульничество угодил в тюрьму; каждый день она носит ему передачи, но все, хватит, завтра к нему не пойдет, и так далее, и так далее. Я, честно говоря, не любитель слушать бабью болтовню — впечатление такое, будто они совсем не умеют говорить, неверно расставляют смысловые акценты — короче, разглагольствования женщин я обычно пропускаю мимо ушей.
«Ужасно тоскливо...»
Произнесенные шепотом, эти два слова более, чем жалобная тирада, способны были бы вызвать мое сострадание; странно, однако, просто поразительно, что до сих пор ни от одной женщины в мире я не слыхал этих простых слов. Не произнесла их и Цунэко, но вся она словно источала скорбь, и стоило мне вплотную приблизиться к ней, как эта скорбь обволакивала и меня и, соединяясь с моею хандрой, образовывала нечто, приносившее отдохновение от страха, от тревог, отдохновение, подобное тому, Что находит «увядший лист на камне дна речного».
В обители кретинок-проституток (как правило, все они жизнерадостны) я тоже находил и успокоение, и крепкий сон, но эта счастливая (больше, пожалуй, это выспреннее слово в моих тетрадях не встретится), раскрепостившая меня ночь была совсем иной.
И, увы, единственной. Проснувшись утром, я снова стал никчемным шутом, ряженым. Видимо, малодушные люди даже счастья боятся, их, как говорится, и вата царапает. А ведь и в самом деле, бывает так, что некоторым счастье наносит раны. Чтобы этого не произошло, надо расстаться и со счастьем, надо надеть привычную маску шута и сделать это как можно скорее.
— Знаешь, Цунэко, говорят: кончились деньги — кончилась дружба. Это совсем не так надо понимать, что кончились деньги — и женщина бросила тебя, нет, все наоборот: ежели у мужчины не стало денег, он сам прежде всего падает духом, мешает нос, и даже когда смеется — смех у него безжизненный; он становится каким-то... ну, мнительным, что ли, в конце концов впадает в отчаяние и сам оставляет женщину. В полубезумии пытается вытравить ее из души, несчастный... Так объясняет эту поговорку Канадзава в своем словаре. И, знаешь, я это как-то очень хорошо чувствую...
Что-то такое, помнится, я выдал Цунэко, чем ужасно рассмешил ее.
— Никто вас не держит, — сказала она.