Ги Мопассан - На воде
В первом часу, когда мы были против бухты Аге, ветер упал окончательно, и я понял, что ночь застанет меня в открытом море, если я не укроюсь в бухте, а для этого нужно было взять яхту на буксир.
Итак, я посадил обоих матросов в шлюпку, и они, уйдя на тридцать метров вперед, потащили за собой яхту. Солнце палило нещадно, вода ослепительно сверкала вокруг меня, палуба накалилась.
Бернар и Раймон гребли медленно и плавно, как два рычага, очень ветхие и стертые, которые работают с трудом, но ни на миг не прекращают своего механического движения.
Живописная бухта Аге образует надежный рейд, укрытый с одной стороны отвесными красными скалами, над которыми возвышается семафор, и у выхода в море — Золотым островом, который обязан этим названием своей окраске; с другой — цепью невысоких гор, оканчивающихся маленьким выступом, на котором стоит маяк, указывающий вход в гавань.
На берегу нет ничего, кроме гостиницы для капитанов судов, укрывающихся здесь в непогоду, и любителей рыбной ловли, иногда приезжающих летом, железнодорожной станции, где останавливается всего два поезда в сутки и где никто не сходит, и красивой речки, которая течет в глубь Эстерельских гор до лощины Маленферме, поросшей олеандрами, словно долина на африканском берегу.
Ни одна дорога не ведет к этой прелестной бухте. Только узкая тропинка соединяет ее с Сен-Рафаэлем, минуя порфировые каменоломни Драммона; по ней можно пройти только пешком. Итак, мы в горной пустыне.
Я решил погулять до вечера по дорожкам, окаймленным цистом и мастиковыми деревьями. В воздухе разливается сильный, терпкий аромат диких растений, смешиваясь с могучим смолистым дыханием огромного бора, который тяжело переводит дух, словно задыхаясь от зноя.
После часа ходьбы я очутился в еловой роще, на отлогом горном склоне. Пласты гранита, эти кости земли, казались алыми на солнце, и я шел медленно, счастливый, как, должно быть, счастливы ящерицы на раскаленных камнях, — и вдруг увидел, что мне навстречу, не замечая меня, спускается влюбленная пара, опьяненная своим счастьем.
Как это было красиво, пленительно, — дорожка, бегущая под гору, и эти два человеческих существа, которые шли по ней, обнявшись, не видя ничего вокруг, то освещенные ярким солнцем, то вступая в полосу тени.
На ней было изящное серое платье, очень простое и строгое, и элегантная фетровая шляпка. Его я не успел разглядеть. По-видимому, это был человек из хорошего общества. Когда они появились на дорожке, я спрятался за дерево, чтобы получше рассмотреть их. Они прошли мимо, не взглянув в мою сторону, по-прежнему молча, обнявшись, — так нежно они любили друг друга.
Я долго смотрел им вслед, и когда они скрылись из виду, в сердце мое закралась тоска. Мимо меня прошло счастье, которое я не изведал, и я догадывался, что это лучшее счастье на земле. Прогулка уже не привлекала меня, я очень устал и пошел обратно, на побережье бухты Аге.
До вечера я пролежал на траве, на берегу речки, а в седьмом часу отправился в гостиницу обедать.
Мои матросы предупредили хозяина, и прибор для меня уже стоял на столе в низкой комнате с оштукатуренными стенами; за соседним столиком, не сводя друг с друга восхищенных глаз, сидела моя влюбленная пара.
Я почувствовал себя неловко, словно, нарушив их уединение, я совершил некрасивый и неприличный поступок.
Они окинули меня рассеянным взглядом и шепотом заговорили между собой.
Хозяин, с которым я был хорошо знаком, сел за мой стол. Он поговорил об охоте, о погоде, о мистрале, рассказал про итальянского капитана, который накануне ночевал в гостинице; потом, чтобы польстить мне, начал расхваливать мою яхту, поглядывая в окно на ее черный корпус и высокую мачту с красно-белым флажком.
Мои соседи, быстро покончив с обедом, тотчас же ушли. Я остался сидеть за столом, любуясь узким серпом луны, серебрившим поверхность моря. Наконец я увидел свою шлюпку, она шла к берегу, оставляя темную борозду на тусклой полосе лунного света.
Я вышел из гостиницы и опять увидел мою парочку, — он и она стояли на берегу и любовались морем.
Сидя в шлюпке, уносившей меня вдаль, прислушиваясь к всплеску воды под частыми ударами весел, я все еще видел на берегу их силуэты, две тени — одна подле другой. И столь велика была нежность, источаемая ими, что они, словно символ земной любви, заслонили собой бухту, ночь, весь необъятный горизонт.
После того как я взошел на борт, я еще долго сидел на палубе, тоскуя сам не знаю о чем, оплакивая сам не знаю что, и никак не мог решиться уйти в каюту, словно мне хотелось как можно дольше дышать напоенным любовью воздухом.
Внезапно одно из окон гостиницы осветилось, и я увидел два человеческих профиля. Сознание моего одиночества сразило меня, и этой теплой весенней ночью, под рокот прибоя на прибрежном песке, при свете месяца, трепетавшем на поверхности моря, мной овладело такое страстное желание полюбить, что я едва удержался от крика отчаяния и боли.
Но я тотчас устыдился этой слабости и, не желая сознаться, что я такой же человек, как и все, свалил вину на лунный свет, затемнивший мой разум.
Впрочем, я всегда держался того мнения, что луна каким-то таинственным образом влияет на человеческий рассудок.
Поэты бредят ею в упоительных или нелепых стихах, а на чувства влюбленных она оказывает такое же действие, как катушка Румкорфа на электрический ток. Тот же человек, который при солнце любит спокойно и трезво, теряет голову и безумствует при луне.
Как-то раз красивая молодая женщина в беседе со мной уверяла, уж не помню по какому поводу, что лунный удар в тысячу раз опаснее солнечного. Им можно заболеть нечаянно, — говорила она, — во время прогулки в лунную ночь, и эта болезнь неизлечима; помешательство остается на всю жизнь, не буйное, при котором больных приходится держать под замком, а тихое и неизлечимое; тот, кто страдает им, обо всем думает по-своему, не так, как другие.
Несомненно, со мной сегодня приключился лунный удар, ибо мысли мои путаются и я словно в бреду; узкий серп луны, сияющий над морем, волнует меня и умиляет до слез.
В чем обаяние этой луны, этого давно умершего небесного светила, которое являет нам свой желтый лик и посылает на землю мертвенный свет своих лучей? Чем она пленяет нас — нас, чья мысль носится в вольном полете? Не потому ли мы любим ее, что она мертва? Как сказал поэт Арокур[9]:
Потом пришла пора ветров и остываний,
Луна наполнилась волной живых роптаний:
Все было у нее — и реки без числа,
И глубь морей, стада и грады, смех и стоны,
Была любовь, был бог, искусство и законы —
Все постепенно тень взяла.[10]
Не потому ли мы любим ее, что поэты, которым мы обязаны извечным самообманом, пропитывающим всю нашу жизнь, обольстили наши взоры всеми образами, увиденными в ее лучах, научили наше безудержное воображение постигать на тысячу ладов неизменную ласку ее сияния?
Когда она выплывает из-за деревьев, озаряет трепетным светом ручей, сквозь густую листву играет на песке аллей, шествует одинокая по черному пустынному небу, клонится к морю, протягивая по его струистому, зыбкому простору светоносную дорожку, — разве нашу память не осаждают все вдохновенные строфы, сложенные в ее честь великими мечтателями?
Если мы идем по улице ночью и на душе легко, а она, повиснув над чьей-то крышей, смотрит на нас, круглая-прекруглая, точно желтый глаз, у нас в ушах звучит бессмертная баллада Мюссе.
И разве мы не смотрим на нее его глазами, глазами поэта-насмешника?
Ночь веет желтой мглою[11];
Вот башня в забытьи, —
С луною,
Как точкою над i.
Какой угрюмый гений
На нитке вздернуть мог
Сквозь тени,
Луна, твой диск иль рог?
Если мы гуляем по берегу океана, озаренному ею, и нам взгрустнулось, разве не просятся на уста эти прекрасные и печальные строки:
Луна бродячая, одна в дали морской,
Гладь черных вод кропит серебряной слезой.
Если мы просыпаемся среди ночи и на постель из окна падает серебристый луч, разве не чудится нам белое видение Катюля Мендеса:
Она сходила к нам, сжимая стебли лилий,
И плавные лучи тропинкой ей служили.
Если мы вечером идем полями и вдруг издали доносится жалобный вой собаки, разве не приходят нам тотчас на ум чудесные стихи Леконта де Лиля:
Лишь бледная луна, прорезав толщу туч,
Лампадой мрачною свой зыблет грустный луч.
Клейменный яростью, безмолвный и туманный
Осколок, мертвый мир, весь поглощенный мглой, —
Она роняет вниз с орбиты ледяной
Свой отсвет гробовой на океан ледяный.
В вечерний час тихо бредешь по аллее, обняв стан возлюбленной, сжимая ей руки и целуя ее в висок. Она слегка утомлена, слегка взволнована и идет медленно, усталой походкой. Но вот скамейка под деревом, залитая мягким, нежным сиянием.