Федор Крюков - Казачка. (Из станичного быта)
Когда Ермаков подошел ближе к старухе и стал всматриваться в ее сморщенное лицо с крупными чертами, она, узнавши его, добродушно рассмеялась и воскликнула:
— А я подумала, из портных кто: они тут часто шлындают с русской улицы… Вы уж извиняйте меня, старуху: по случаю ночи не угадала…
— Ты чья, бабушка? — спросил Ермаков.
— Савелия Микуличева, Пастухова жена. Вряд вы его знаете.
Располагая поболтать с ной, Ермаков сел на бревнах около нее, довольный встречей, и спросил:
— Ты с кем в обходе?
— А с Наташкой, — отвечала старуха.
— С какой?
— Да вот, с соседкой своей, Нечаевой! Она зараз побегла домой: «напиться», — говорит, да застряла чего-то…
— Это вы с ней сейчас песни пели? — быстро спросил Ермаков, с особенным интересом всматриваясь в старуху.
— А гораздо слышно? — с удивлением воскликнула она. — Ах ты. Господи!.. Я-то, я-то на старости лет в Спасовку запеснячивать вздумала!.. Это все она меня, будь она неладна… «Давай да давай сыграем, скуку разгоним, никто не услышит». Вот старая дура!..
— А хорошо пели! — с искренним восхищением отозвался Ермаков.
— Да! — недоверчиво и укоризненно подхватила старуха. — Играли хорошо, а замолчали еще лучше… Мне-то, старухе, уж вовсе не пристало в пост песни распевать… Все через нее: скучно, дескать, ей… Думаю: и вправду тоскует чего-то баба, нудится…
— Отчего же? — спросил Ермаков, видя, что она как будто не договорила и остановилась.
— А кто ж ее знает! Может — напущено, а может — так сердце болит об чем…
— Как «напущено»?
— Как напущают тоску-то? — с некоторым пренебрежением к простоте и неведению своего собеседника воскликнула старуха. — Есть такие знатники-злодеи, чтобы им на том свете в огне неутолимом гореть!.. Исхудала наша баба, а по замечанию, не с чего больше, как с тоски… Скорбь такая бывает…
Старуха глубоко вздохнула, покряхтела и покачала сокрушенно головой.
— А то бывает и так, — продолжала она после минутного молчания, — промашку сделает ихняя сестра жалмерка… Не удержится, забалуется, заведет дружка, а там, глядь — вот и прибавка… А уж это последнее дело: и перед людьми срамота на весь век, и муж истиранит до конца… Вот она и скорбь.
— Вот оно, вот, — подумал Ермаков, мысли которого склонялись больше в сторону последнего предположения.
— Замечаю я, — снова заговорила словоохотливая старуха. — Стала ходить она к Сизоворонке, а энта ведь знахарка!.. Лечится, должно быть… муж ведь вот скоро придет из полка… А грех это, смертный грех! Все про железные капли меня тут расспрашивала да про семибратскую кровь… Жалко бабу: хорошая баба!..
В соседнем дворе стукнула калитка. Через минуту Наталья в темной кофточке и в белом платке медленно подошла к ним.
— Это ты с кем, Артемьевна? — спросила она, наклоняясь в сторону Ермакова и пристально всматриваясь в его лицо.
— Это вы, односум? — воскликнула она с некоторым удивлением, но с видимым удовольствием. — Как это вы к нам сюда попали, на нашу улицу?..
— Песни услышал и пришел, — сказал Ермаков, внимательно присматриваясь к ней. — Как вы хорошо пели!
— Да неужели у вас там слышно?
— Я думаю, по всей станице слышно… — пошутил он.
— Ну, как же! — воскликнула она, недоверчиво улыбаясь.
— И меня-то во грех ввела, — заговорила старуха, — чтоб тебя болячка задавила!
— Да давай еще, тетушка, сыграем, — с живостью и подкупающей веселостью обратилась к ней Наталья, — охота пришла такая, всю бы ночь прогуляла, песни играла, голосу бы не сводила!
— Ну тебя! — сердито крикнула старуха. — Играй сама, а я спать пойду… Тебе не болячку делать-то, а я за день умаялась…
— Ну, тетушка, миленькая! а я-то разве не устала? сама с поля нынче приехала… В ножки поклонюсь, тетушка!.. — горячо и смешливо уговаривала Наталья, стоя перед старухой и тормоша ее за рукава ее старой кофты на вате.
— Да ну тебя! — отмахивалась старуха сердито и шутливо. Наконец, она встала и, слегка прихрамывая и кряхтя, пошла домой.
— В Спасовку-то люди Богу молятся, а я песни буду играть, — ворчала она уже в своих воротах.
— Эх, а сыграла бы еще песенку! — воскликнула с увлеченьем Наталья.
— Ты нынче весела, — заметил осторожно Ермаков, — это хорошо.
— Весела? — переспросила она, усмехнувшись. — Да, разошлась… Не к добру, знать…
И, точно грусть сразу охватила ее, она вздохнула и примолкла, устремив в неясную даль сосредоточенный, задумчивый взгляд.
— Эх, кабы нашелся такой человек, чтобы распорол мою грудь да заглянул, что там есть! — воскликнула она вдруг после продолжительного молчания, с безнадежной тоской в голосе. — Да нет, верно, такого человека не найдется: никому надобности нет…
Ермаков был изумлен таким неожиданным переходом.
— А я не понимаю сейчас этого, — заговорил он после короткой паузы. — Так хорошо теперь кругом, жить так хочется, радоваться, любить… Зачем горевать? о чем тосковать? — восклицал он с ораторскими жестами, не без удовольствия слушая самого себя.
— И то, не от чего, — с печальной улыбкой сказала Наталья, — а сердце болит…
— Да отчего ему болеть-то? — с наивным недоумением спросил Ермаков.
— Есть, стало быть, причина… Эх, односумчик ты мой, чудачок этакий! — глубоко вздохнувши, прибавила Наталья. — Славный ты человек, простой, откровенной души, а нашего дела не знаешь и не поймешь… А все-таки, — понизив вдруг голос и с ласковой, кокетливой улыбкой заглядывая ему в глаза, сказала она, — ни с кем так-то не люблю разговаривать, как с тобой, ни к кому у меня такого откровения нет. Ученый ты человек, не гордый…
— Какой я ученый! — возразил в смущении Ермаков, с мучительным недоумением всматриваясь в ее бледное при лунном свете лицо и в прекрасные глаза, светившиеся теперь глубокой грустью. Загадкой стала для него эта красивая односумка.
— А что я у вас спрошу, односум? — заговорила она, после долгого молчания, тихим и таинственным голосом. — Бывают ведьмы на свете или нет?
— Не думаю, — засмеявшись, ответил Ермаков.
— Я тоже не верю!.. Вот есть тут у нас старуха соседка, Сизоворонка под названием, — на нее говорят, что ведьма она… Зря болтают, так думаю. А что знает она, это верно! Колдунья!
— Неужели? — улыбнулся Ермаков.
— Верно! Увидала меня раз и говорит: «Чего сохнешь? приди, полечу… Откройся легче будет…» Что же? Ходила ведь я! Всю мне жизнь мою рассказала… «Через сердце, говорит, свое непокорное ты пропадешь».
— И лечила?
— Питье какое-то дала, — хотою и не тотчас ответила на этот вопрос Наталия. — Мутит с него, голова болит, а легче нет…
— Ерунда все это! — с горячим и глубоким убеждением сказал Ермаков.
— Нет верно! — так же горячо и убежденно возразила Наталья. — Все истинно! Я знаю, за что пропадаю: за свою гордость и пропадаю… Все такие же, как я, да ничего, горя мало: перенесли, покорилась… А я не могу покориться… Перенесть не могу, ежели кто попрекнет мне или посмеется, или страмить станет! Муж бить будет, это куда ни шло — переносно, а ежели кто со стороны ширнет в глаза, легче помереть!
Она вдруг смолкла, точно голос у нее разом оборвался. Ермаков не прерывал молчания. Невеселые думы бродили и в его голове. Он не понимал всей тяжести се мучений и терзаний, но чувствовал к ней глубокую жалость, несмотря па некоторую ревнивую досаду, которую никак не мог выкинуть из сердца. Он спрашивал самого себя: совесть ли ее упрекает так, что она не хочет укрыть своей супружеской неверности (самого обыкновенного явления в казачьей среде), или потому она так и сокрушается, что нельзя уже скрыть проступка и предположения старухи об ее беременности справедливы? Но вопросы эти так и остались для него открытыми.
— А за чем гналась? — печально, унылым голосом заговорила снова Наталья. — И глупа же, неразумная я была!.. думала счастьице найтить. Сердце потешить!.. Слова не с кем было сказать… все ночи одна просижу, все думушки одна передумаю… Вот и налетела! Вашему брату что? сорвал да удрал… Да еще славу проложит, подлец! А нашей сестре — слезы… наплачешься, нарыдаешься… Ну, да теперь тужить нечего, — встряхнув решительно головой, сказала она. — Кутнула раз, и рога в землю! Двум смертям не бывать, одной — не миновать! Так, что ли, односум? — задорно улыбаясь и близко наклонясь к нему, воскликнула она. — Лучше не думать! Пусть будет, что будет, а будет, что Бог даст… Придут служивые через месяц, и мой муженек на машине прилетит… Выйду па степь, встречу, в ножки ему поклонюсь… Либо уж скажу ему все, пускай из пистоля застрелит… пропадай ты, жизнь! Чтобы сразу! а?.. А то летось Рудин, казак, пришел из полка, а жена тяжелая… Да полусмерти засек плетью, и никто не заступился!.. Да толку-то! Не все ли одно? Эх, жалко, тетка Артемьевна ушла: еще бы песню сыграли! Учила раз она меня старинной песне: