Готфрид Келлер - Зеленый Генрих
Когда чаша оказалась в моих руках, я, прежде чем выпить, внимательно посмотрел на вино; но вид его не произвел на меня никакого впечатления, я отпил глоток и передал дальше. Пока я глотал вино, мои мысли были уже по пути к дому, я нетерпеливо мял бархатный берет и едва дождался конца службы, потому что от долгого стояния у меня начали сильно мерзнуть ноги.
Когда наконец распахнулись церковные двери, я быстро и ловко протеснился сквозь толпу. Не показывая окружающим радости от обретенной свободы и никого не толкая, я все же, несмотря на свою сдержанность, первым оказался на изрядном расстоянии от церкви. Здесь я стал ждать матушку, которая вскоре появилась в толпе и вышла мне навстречу в своем смиренном черном облачении; я отправился с ней домой, ничуть не беспокоясь о своих товарищах по изучению духовных наук. Среди них не было ни одного, с которым бы я сблизился, многих из них я с тех пор так ни разу и не встречал. Придя в нашу теплую комнату, я с удовольствием бросил молитвенник в сторону, а матушка пошла взглянуть на еду, которую с утра поставила в печь. Сегодня обед должен был быть таким обильным и праздничным, какого наш стол не видывал со смерти отца; матушка пригласила одну бедную вдову, которая оказывала ей множество мелких услуг, и та явилась к обеду без опоздания. На рождество к столу всегда подается первая кислая капуста, и вот она была водружена вместе с вкусной свиной грудинкой. Обсуждение последней предоставило женщинам отличную тему для разговора. Вдова была столь же добродушного, сколь и шумливого нрава; когда на стол было поставлено маленькое блюдо с паштетом, она всплеснула руками, заявляя, что не прикоснется к нему, что порушить его было слишком жалко. И, наконец, из печи появился жареный заяц — дар моего дяди, присланный из деревни. О зайце вдова заявила, что его следует сохранить в неприкосновенности до второго дня праздника, — и без него у нас уже всего более чем достаточно. Тем не менее мы ели, и от всего отведали, и долго сидели за столом, слушая вдовушку. Она разнообразила застольную беседу рассказами о своей судьбе и широко распахнула перед нами шлюзы своего сердца. Много лет назад она была всего лишь год замужем за совершенно никчемным человеком; он покинул ее, оставив сына, которого она с превеликими трудностями вырастила; теперь он стал подручным у деревенского портного, тогда как мать сама зарабатывала себе на хлеб, таская воду и стирая белье. Она так описывала своего мужа, которого называла шелудивым псом, что мы смеялись до колик; но еще смешнее оказался рассказ об ее отношениях с сыном. Хотя она презрительно и называла его ублюдком шелудивого пса, тем не менее сын был единственным предметом ее любви и заботы, — и поэтому она в разговоре постоянно возвращалась к нему. Она отдавала ему все, что могла, и именно скудость этих даров, которые она с таким трудом добывала, не могла не тронуть нас, и в то же время мы не могли не смеяться, когда она с благодушной хвастливостью перечисляла «жертвы», которые приносила сыну. В минувшую пасху, рассказывала она, сын получил от нее красно-желтый ситцевый шейный платок, на троицу — пару башмаков, а к Новому году она приготовила пару шерстяных чулок и меховую шапку, и все это ему — паршивому мальчишке, балбесу, молокососу! За три года он постепенно выудил у нее целых два луидора, этот чистюля, этот жалкий травоед. Но на все это он должен прислать ей расписки, потому что, провалиться ей на этом месте, ее мужу, этому беглому мошеннику, если только он хотя бы раз покажется, придется возместить ей каждый лиар[94]. А расписки сына, этой дубины, о, они выглядят отлично, он ведь пишет лучше государственного канцлера! А на кларнете он играет, как соловей, — так играет, что хочется плакать, когда его слушаешь. И все-таки он жалкое ничтожество, у него ничего не выходит, а какую уйму шпига с картошкой он жрет, когда со своим хозяином уходит к мужикам, и ничего-то ему не помогает, он все равно такой же тощий, зеленый и бледный, как огурец. А тут еще ему вдруг втемяшилась в голову мысль жениться, ведь ему уже тридцать лет. Но она в это время как раз связала для него пару носков — так вот она взяла их, прихватила еще и колбасу и помчалась в деревню, чтобы выбить из него дурь. Он еще и колбасы не доел, как одумался и покорился. А потом как красиво он играл на кларнете! Он здорово шьет и кроит, да ведь и отец его не какой-нибудь там остолоп… А какие он умеет выделывать коленца! Но в этих парнях сидит сатана; такого юнца, щеголя пустоголового, надо держать в узде, и с женитьбой — поосторожнее. Она непрерывно и на все лады в самых неумеренных выражениях расхваливала обед и только сожалела, что не может ничем попотчевать своего висельника, хотя он ничего такого и не заслужил. В промежутках она рассказала о трех или четырех портновских семьях, в которых служил сын, о невинных домашних разладах, о веселых приключениях в селах, где портняжили мастер с подмастерьем, — так что наш обед был приправлен судьбами огромного количества людей, которые и не догадывались об этом. После обеда вдова, развеселясь от нескольких стаканов вина, взяла мою флейту и пыталась дуть, но потом отдала ее мне и попросила сыграть какой-нибудь танец. Я выполнил ее просьбу, и она, приподняв пальцами углы своего воскресного передника, стала кокетливо кружиться по комнате. Мы хохотали без умолку и были все очень довольны. Она сказала, что танцует впервые со дня своей свадьбы. То был все же лучший день ее жизни, хотя жених и оказался шелудивым псом. И в заключение она должна с благодарностью признать, что господь бог был всегда к ней милостив, заботился о куске хлеба для нее и даже иногда уделял ей часок-другой для веселья. Ведь вот вчера еще она никак не могла вообразить, что так приятно проведет рождество. Это дало повод обеим женщинам перейти к более серьезным рассуждениям, а я при этом стал обдумывать жизнь бедной вдовы, которая мечтает сделать из своего сына настоящего мужчину и умеет только вязать ему носки. Я должен был признаться себе и в том, что мои жизненные обстоятельства, которые часто казались мне бедными и жалкими, представляли собой волшебную сказку в сравнении с той убогой заброшенностью и разобщенностью, в которых пребывали вдова и ее несчастный тощий сын.
Пейзаж в окрестностях Цюриха.
Масло. 1840 г.
Глава тринадцатая
МАСЛЕНИЦА
Через несколько недель после Нового года, как раз в ту пору, когда я мечтал о наступлении весны, мне написали из села, что несколько селений в нашей округе объединились, желая отметить масленицу грандиозным театральным представлением. Былые католические карнавалы сохранились у нас в виде общего праздника весны, и с годами грубоватый народный маскарад постепенно превратился в национальные празднества на открытом воздухе, в которых поначалу участвовала только молодежь, а затем и жизнерадостные люди постарше; они представляли то битву швейцарцев, то какие-нибудь события из жизни знаменитых героев, — и, соответственно уровню образования и благосостояния в той или иной округе, спектакли готовились и игрались с большей или меньшей основательностью и размахом. Одни села уже завоевали таким образом известность, другие еще только боролись за нее. Мое родное село вместе с несколькими другими селами было приглашено одним соседним местечком принять участие в большом представлении о Вильгельме Телле[95]; поэтому мои родичи попросили меня участвовать в приготовлениях, ибо от меня как художника ожидали известного опыта и умения, а на себя надеялись мало, — ведь наше село было расположено далеко от города, и жители подобных вещей не знали. Временем своим я располагал вполне, и к тому же такого рода занятие было настолько в духе моего отца, что матушка не стала против него возражать; я не заставил просить себя дважды и каждую неделю на несколько дней стал уходить из города, — тем более что в это время года путешествие по покрытым снегом полям и лесам доставляло мне большую радость. Теперь я увидел деревню зимой, увидел зимний труд и зимние радости крестьян и как они встречают пробуждающуюся весну.
В основу представления был взят «Вильгельм Телль» Шиллера; у нас было много экземпляров этой драмы в издании для народных школ, где была пропущена только любовная сцена между Бертой фон Брунек и Ульрихом фон Руденцом[96]. Пьеса эта легко доступна простому народу, ибо она чудесным образом выражает его думы и все то, что народ считает правдой. Трудно представить себе смертного, который стал бы возражать против того, чтобы его чуть-чуть или даже довольно основательно идеализировали поэтическими средствами.
Большая часть играющей толпы должна была изображать пастухов, крестьян, рыбаков, охотников, словом — народ; им предстояло переходить с одного места действия на другое, группируясь вокруг тех, кто считал себя призванным для более смелого выступления. В народных сценах выступали и юные девушки, которые проявляли свои дарования, в лучшем случае участвуя в общем хоре, тогда как ведущие женские роли были отданы юношам. Места действия были распределены между всеми селами и деревнями в соответствии с их природными условиями, и это вело к тому, что взад и вперед по дорогам двигались толпы в театральных костюмах, а также множество зрителей.