Дмитрий Мережковский - Феномен 1825 года
В начале XX в. дух обновления, а то и отрицания традиционных способов существования народов охватил все европейское пространство, создавая плодородную почву для расцвета всевозможных интеллигентских утопий и полуутопий. Запад отозвался на эту неординарную ситуацию философской и культурологической аналитикой, предлагавшей, по существу, исторические средства выхода из чисто исторического же кризиса. Россия по давней традиции откликнулась на общеевропейский зов времени не только интереснейшими философскими и беллетристическими произведениями, но и предложила ультраутопические средства выхода из кризиса. Причем русские «спасительные» проекты этой поры развивались не от представлений о месте, которого нет, к описанию места, которое есть и требует рационального изменения. Они разрушали последнее, призывая броситься туда и в то, чего нет, и что не может существовать сколько-нибудь длительный исторический срок (как горько заметил один мой знакомый: «Когда Запад охватывали чувства уныния и разочарования, там наступал Ренессанс, а у нас – Октябрьская революция»).
Не осознавая нереальность поставленной задачи и не желая верить в ее невыполнимость, утописты этого периода всех мастей и окрасок волей или неволей выдвинули целый ряд обязательных условий достижения своей главной цели – построения сконструированного ими общества. Попытаемся перечислить эти условия, ну а насколько они нравственны, гуманны да и просто реалистичны, судить читателю. Вы замечали, что ни у одного из авторов политических, литературных – по сути, интеллигентских – утопий нет ни слова о личностных отношениях людей в тщательно описываемом ими будущем общежитии? Это отнюдь не случайный недосмотр и не досадное упущение. Существовала странная, но всеобщая уверенность в том, что мир или по крайней мере государство можно достаточно быстро переделать при помощи умозрительно найденного средства. Во второй половине XIX в. все надежды на поиск такого средства возлагались на точные и естественные науки, а чуть позже, несколько разочаровавшись в них, утописты-проектанты перешли к совершенно иным материям.
При этом межчеловеческие отношения в любом случае казались им второстепенными, поскольку не вписывались в контекст «серьезных» научных или теологических размышлений. Но и вообще без людей ни один утопист, к сожалению, обойтись не мог. Трудность, вернее, даже не трудность, а досадная, с их точки зрения, помеха заключалась в том, что для появления новой небывалой социальности необходима такая же новая и тоже небывалая порода людей. Утверждение достаточно циничное, не правда ли? Что же в таком случае получается? Не общество изменяется ради благоденствия отдельного лица, а оно, лицо, есть всего лишь инструмент для идеальной переделки общества. Оказывается, главное заключается в том, чтобы все были счастливы (при достаточно известном факте, что счастье понимается людьми весьма по-разному), а не в том, чтобы каждый был просвещен и свободен в своем выборе. Только когда люди переменятся в определенном утопистами направлении, станет возможно полное и окончательное искоренение зла во всех его проявлениях (правда, кто и каким образом тогда поймет, что такое добро?). А как же иначе? Если человек (спасибо классическому естествознанию XIX в.) является типичной частью природы, то на него полностью распространяются законы ее развития и бытия. К несчастью, и многие «выученики» того периода, и проектанты-утописты не брали в расчет главного, что составляет загадку и исключительную особенность человека – его индивидуальность, неповторимую «штучность» каждой личности.
В. И. Мильдон, внимательно проанализировав особенности российских долитературных и литературных утопий XVIII–XIX вв., сумел выделить несколько их общих черт.[88] Вот как они выглядят в его интересном труде:
1. Окружающий мир плох и требует радикальных перемен. «Перемены» и счастливое «будущее» становятся почему-то синонимами.
2. Либо полное разрушение зловредного мира (гибнут при этом только «неправедные», «праведники» начинают совершенно новую, настоящую жизнь), либо уход в другое место (наиболее простой, но и наиболее ненадежный метод преодоления законов этого мира, потому что всегда хорошо там, где нас нет).
3. Обязательное изменение самого человека, и не только психологически и умственно, но и физически, что дает богатый материал для различных фантазий, хотя и выглядит страшновато.
4. Благие перемены непременно должны распространяться на все человечество. (А как же! Иначе не стоило бы и огород городить. – А. Л.)
Мы бы предложили добавить еще один пункт:
5. Мистическая, за гранью рационального понимания и никогда не стареющая вера в чудо. Потому что реально устроить все вышесказанное возможно исключительно чудесным образом. Не будем забывать при этом, что чудесное далеко не всегда является синонимом благого, радостного.
Трудно не согласиться с теми, кто давно провел тщательный анализ предложений утопистов и признал их весьма опасными для всех живущих. «Утопия, – писал Г. Флоровский, – есть постоянный и неизбывный соблазн человеческой мысли, ее отрицательный полюс, заряженный величайшей… ядовитой энергией».[89]
Если вернуться от теоретических размышлений к нашей конкретной теме, то нереальность проектов декабристов была далеко не абсолютной и зачастую заключалась в неготовности России принять эти планы именно в ту, отведенную им историей минуту. Действительно, и отмена крепостного права, и уничтожение рекрутчины, и создание судов присяжных, и введение конституционного правления в принципе не представляли собой ничего фантастического. Совершенно иное дело предлагавшееся Пестелем и его единомышленниками учреждение диктатуры Временного революционного правительства, опора новой власти на всепроникающие органы государственной безопасности, с их армией платных и добровольных агентов, презрительное невнимание к культуре и обычаям «малых» народностей, деление наций на «ведущие» и «ведомые». Но даже здесь нет, как это ни печально, ничего нереального, ничего такого, что не могло бы быть испробовано тем или иным тоталитарным правительством в отношении своих подданных. Отмечая это, не будем забывать, что планы лидера Южного общества никогда не поддерживались подавляющим большинством декабристов. После нашего знакомства с особой нравственной атмосферой их движения это вряд ли вызовет удивление. И не их вина, что, по справедливому, хотя и горькому заключению К. Мангейма: «Утопии сегодняшнего дня могут стать действительностью завтрашнего дня».[90]
Утопия Мережковского никакими чертами не была связана с российскими реалиями начала XX в. Более того, он смотрел на свою конструкцию как на универсальный метод создания абсолютной гармонии в жизни человечества вообще. Причем подобной гармонии писатель пытался добиться на путях победы некого нового религиозного начала, единого для всех. Конечно, требование любого единовластия упрощает не слишком разборчивому в средствах политику (а выстраивание межчеловеческих отношений – это, как ни крути, все равно политика) задачу, поскольку создает атмосферу психологического и политического единомыслия. Оно настолько дорого Дмитрию Сергеевичу, что тот не устает утверждать в своих произведениях, будто Россию на протяжении веков подтачивало заболевание именно противоречием. Вот почему у него в одну строку легко выстраиваются и Петр I, и Павел I, и Александр I со своими попытками кардинальных реформ, и декабристы.
Опасность подобных взглядов заключается в том, что стремление достичь абсолютной гармонии поистине и совершенно бесчеловечно. Она (гармония) делается возможной только тогда, когда все люди превращаются в некие абсолютно одинаковые единицы. Поскольку же все мы были, есть и будем, как это для кого-то ни грустно, уникально разными, то утопия писателя приобретала явно агрессивный характер, подобно любому намерению выровнять и уровнять все и всех. Почему-то совсем не хочется, да и страшновато представлять себе человечество или даже одну несчастную страну, причесанные под одну гребенку (интересно, о чем эти насильно выровненные люди будут разговаривать друг с другом?). И вряд ли в подобном нежелании и опасении мы будем одиноки. «Любая попытка, – пишет уже цитировавшийся нами В. И. Мильдон, – умышленная ли, нечаянная, переделать действительную жизнь людей по тому, какой она предстоит воображению, оборачивается всегда социальной трагедией… физический мир не существует по эстетическим законам».[91]
Последствия осуществления социально-политических утопий сказываются разновременно, тяжело отзываются во всех слоях населения, отбрасывают страну в то или иное Зазеркалье. Но в конце концов, хотя и с огромным трудом и невозвратимыми потерями, преодолеваются. Против них начинают выступать реальная жизнь, реальная история народа, которые не могут долго существовать в соответствии с выдуманными кем-то схемами и все равно рано или поздно берут свое. Попытка же отдельного человека выстроить собственную жизнь по придуманным им жестким правилам неизбежно ведет к личной трагедии, странным заблуждениям, непониманию окружающими и т. п. Мережковский, равно отрицавший убийственную затхлость и всепроникающую пошлость мещанского духа, бессильное высокомерие власть имущих и беззастенчивость молодого капитализма, безусловно, ратовал за радикальные перемены в жизни страны. Однако, в чем конкретно должны были состоять эти перемены, Дмитрий Сергеевич внятно сформулировать так и не смог. Вряд ли невнятность его взглядов происходила от недостаточной эрудиции или слабого знакомства с политическими течениями конца XIX – начала XX в. Дело, скорее всего, в другом – в небывалой высоте требований писателя к формам существования нового человеческого общежития при узости выбора средств для его успешного выстраивания.