Роберт Уоррен - Потоп
Он помолчал, а потом заговорил снова:
— Она прекрасная женщина, хорошо ко мне относится. И красивая, кстати, такого бронзового цвета. И если какой-нибудь сукин сын у входа в суд осмелится меня обругать «полюбовник черномазой», ну уж я…
Он задумался.
— А знаете, если люди чувствуют, что вам наплевать, они перестают к вам цепляться. Боятся, что переломаю хребет.
Он ухмыльнулся уже веселее.
— Вот так я тут и сижу. И когда повольготнее — читаю Тацита и Светония. Надо оправдать учение в университете. Я ведь ночами потел над лекциями профессора Уилбро. А сейчас сижу и читаю про то, как Рим сгинул в тартарары. Сгинет и Фидлерсборо. По всей нашей стране видно, что ей скоро крышка. Поэтому даже приятно читать про Рим. Возьмите, к примеру, президента Эйзенхауэра, Айк ведь — самое что ни на есть дешёвое издание императора Гальбы, а Гарри в нероны не вышел. А здесь, в Фидлерсборо, выгляни в окно и видишь, как жалкие дуралеи из кожи вон лезут, стараются как лучше — по их, конечно, тупым понятиям. Видишь, как по Ривер-стрит шагает брат Пинкни, потому что только в Фидлерсборо он может закрыть глаза и представить себе дряхлую руку матушки, опускающую монету в битый кофейник на полке. Поэтому то, что можно назвать пафосом мирских забот, чуток снижает моё злорадство при чтении.
Он улыбнулся уже с оттенком настоящего веселья и стал молча набивать трубку.
— А теперь нас затопят, и это распутает множество узлов. Может, стоило бы затопить всю страну — от штата Мэн до Калифорнии.
Бред встал.
— Спасибо за беседу, — сказал он.
— Какая ж это беседа! Это исповедь, подписанные и заверенные печатью показания, но дающее их лицо больше не произнесёт ничего.
— Ладно, дающее показания лицо, мне всё равно было интересно. Однако надо идти.
Хотя он и сам не знал, куда ему идти.
Он заметил, что Блендинг Котсхилл смотрит на него, как обычно, прищурив голубые глаза, словно вглядывается в заросли, ожидая, что там кто-то шевельнётся.
— А вот вы, зачем вы возвратились в Фидлерсборо? — спросил он. — Вернуть себе цельность? Прийти в гармонию с собой и с окружающим миром?
— Чёрта с два! — сказал Бред. — Я вернулся, чтобы сделать фильм.
Он пошёл к двери.
— Пока, судья.
— Когда я вас спросил, вернулись ли вы сюда, чтобы обрести цельность, я не говорил теперь. Я говорил — тогда.
Блендинг Котсхилл показал рукой на чёрную книгу.
— Почём я знаю? — спросил Бред, с возмущением воззрившись на собеседника.
Глава двадцать седьмая
Он стоял на площади под окнами конторы, из которой только что вышел. Солнце отсвечивало на верхушках клёнов, как на жести. Между клёнами оно падало на траву, редкую, некошеную, уже буреющую траву. Под клёнами стояли тяжёлые деревянные скамьи, а на них — он это видел даже отсюда — были вырезаны инициалы тех, кто многие годы тут просиживал, но сейчас скамейки были пусты. Дверь суда был заперта на тяжёлый засов. В одном из стёкол зияла дыра — туда попал камень. Часы над колоннами замерли на восьми тридцати пяти.
Восемь тридцать пять, но какого дня?
Он стоял, не зная, куда пойти. Он подумал, что не знает, и где он. Что, озираясь вокруг, не понимает, что стало с Фидлерсборо.
Потом он опустился на сиденье машины, медленно обогнул площадь, снова выехал на Ривер-стрит и свернул налево. Ему почему-то привиделось, что он выезжает на бетонку и несётся сквозь слепящий, раскалённый воздух. Уж это, во всяком случае, ему доступно. Но тут он увидел её.
— Будь я неладен, если это не Леди из Шалотта, — сказал он себе под нос.
Она стояла перед аптекой Рексолла, одетая ещё более нелепо, чем всегда, — на макушке поверх великолепной копны волос торчала широкополая соломенная шляпа, завязанная под подбородком прозрачным голубым шарфом; на ней было некое подобие блузы, будто скроенной из мешка, если бы не крупные голубые горохи, а подол чересчур длинной ярко-голубой юбки обвис. Он заметил — и сразу же её пожалел, — что она обута в белые туфли на высоких каблуках, с очень узкими носами. Под мышкой она держала ярко-голубой свёрток — явно жакет от ярко-голубого костюма. Возле белых туфель, в которые она была обута, — а подъехав ближе, Бред ещё больше её пожалел, — лежал плетёный чемоданчик.
— Ау, — окликнул он её, сбавив скорость, так что мотор лишь слабо урчал, — вы уезжаете?
— Жду автобуса в Паркертон, — сообщила она, — Хочу навестить подругу. Но автобус опаздывает.
— Не нужен вам этот автобус.
Неправдоподобные бледно-алые розы расцвели у неё на щёках.
— Ой!
— Да, детка, — сказал он весело, — лезьте сюда, и я вас помчу во всю нашу прыть.
Он вылез, схватил чемоданчик и протянул ей руку, — помочь сойти с высокой обочины.
— С удовольствием, но боюсь, что оба вы так заняты… зачем вам мешать…
— Тут только один я, — сказал Бред. — И не исключено, что, сам не ведая того, я только что дал обет никогда больше ничем не заниматься. Входите, детка.
Она влезла в машину, чинно уселась, поставив ноги в белых туфлях на очень высоких каблуках рядышком на коврик, сложила на коленях руки, придерживая белую лакированную сумочку, и погрузилась в свою глубокую, бархатистую, беспросветную темноту. Он поглядел на это зрелище, захлопнул дверцу, сел на своё место. Но едва он пустил машину, как она сказала:
— Простите… Мне так неловко… но не смогли бы вы на минутку подъехать к моему дому? Я забыла одну вещь.
Они подъехали к её дому. Он постоял возле машины, ожидая её возвращения. Терраса была пуста. Под её затейливой резьбой не было видно шерифа Партла в его блестящем кресле на колёсах. Поэтому Бреду не пришлось с ним здороваться.
Она вышла, и они выехали обратно на Ривер-стрит, потом молча свернули на дорогу к перевалу.
Они долго ехали молча. Наконец она тихонько спросила:
— Вы не сердитесь?
— Нет. А какого чёрта мне сердиться?
— Мужчины обычно не любят, когда девушки что-то забывают.
— Чепуха, не всё ли нам равно, как провести время.
На подъёме он снизил скорость, насколько позволяла дорога. Мощный «ягуар» лениво взбирался вверх. На них медленно наплывали пятна света и тени.
— Бред… Вы не возражаете, если я буду звать вас Бредом?
— Не возражаю.
— А тот день, когда вы к нам пришли, — произнесла она тем же тихим, беззащитным голосом, — и я завела пластинку, вы тогда разозлились?
— Нет.
— После этого вы пропали… и вы, и мистер Джонс. Я, конечно, и не ждала… но вы, по-моему, очень рассердились. Когда вы ушли и…
Голос её совсем замер. Он не смотрел на её лицо, но видел, как её сложенные ладонями кверху руки неподвижно лежат на сумочке. Он видел, какой необычайно белой была кожа на её запястьях. Жилки там были тонкие, путаные и голубые.
— Я был занят, — сказал он. — До вчерашнего дня не спал пять ночей.
— Фильм?
— Да, проклятый фильм, — ответил он и въехал на петлявшую дорогу, проплывая то сквозь свет, то сквозь тень.
Слева тянулось полынное поле. Справа стоял лес, сухой, жаркий, душный июльский лес, он террасами поднимался вверх, крапчатый от солнца и тени. Лес зудел от злого металлического тиканья саранчи, словно само время отстукивало у тебя в голове.
— Вы его кончили? — спросила она.
— Игра окончилась вничью.
— То есть как?
— То есть я его кончил, а он прикончил меня.
— Не понимаю.
— Я написал то, что называется разработкой — рассказ, из которого потом делают сценарий, — показал своему дорогому коллеге и заказчику, а он говорит, что это — дерьмо. Вернее, он сказал, что это чересчур мастеровито.
— Но ведь…
Он прервал её:
— А ну-ка снимите эту шляпу.
Она покорно наклонила голову, развязала концы прозрачного голубого шарфа, положила шляпу на колени.
— Но ведь мастеровито — это значит хорошо?
— Не для Яши Джонса, — сказал он и засмеялся. — Поэтому я с этим делом покончил, а оно доконало меня, во всяком случае положило конец моим стараниям не быть мастеровитым, а поэтому мне лучше убраться к чёртовой матери туда, где я хотя бы могу быть мастеровитым. — Он помолчал. — Думаю, это прикончило для меня и Фидлерсборо.
Солнце и тень медленно проплывали мимо.
— Значит, вы уезжаете? — спросила она немного погодя.
— Да.
— Но ведь можно начать сначала.
— Послушайте, — сказал он, — если человеку оторвало ногу, вряд ли ему стоит отращивать новую. Лучше достать красивый протез в Комитете помощи ветеранам войны и как следует поупражняться, чтобы танцевать на нём румбу, а потом выступать в госпиталях, внушая бодрость калекам. И тогда ваш портрет напечатают в газетах. Вот это и значит мастеровитость. — Он засмеялся, уставившись на дорогу.