Дюла Ийеш - Избранное
Оно неделями красовалось перед воловней. На троицу в субботу дерево валили наземь, тогда-то и начинали украшать его по-настоящему. Каждая девушка должна была привязать к одной из веток свою цветную ленту. Представители всех профессий, какие только имелись в пусте, должны были что-нибудь повесить на него. Бондарь — маленькую, с ладонь, бадеечку, кузнец — медную чеканную подкову, виноградарь — венок из рафии, овчары — по головке сыра, служащие управления, если их заставали в добром расположении духа, — одну-две бутылки вина. Затем дерево вновь ставили стоймя. Мы, ребятишки, сгорали от нетерпения.
В понедельник на троицу после обеда начинался праздник. У кого была гармоника или цитра, составляли оркестр. Играли только вступление — самую модную песенку, но тут уж надо было блеснуть своим искусством. Затем начинали влезать на дерево. За исключением детей, каждый имел право долезть до вершины и спять себе по выбору какую-нибудь одну вещь. Это было благородное состязание парией, впрочем, не всех, а только тех, у кого были сапоги, поскольку участвовать в соревновании можно было только в сапогах. Вот когда начиналось веселье так веселье! Публика взволнованно шумела. «Ну же, Шани, не подкачай! Поднажми еще немного!» — слышалось отовсюду, если ограничиться теми словами, которые можно приводить на бумаге. А Шани с полпути вдруг сползал вниз. «Эх ты, несчастный!» Подбадривание переходило в иронию, шуточную импровизацию — это было состязание воли. Наконец кому-то удавалось достичь вершины, и наземь шлепалась бутылка вина. Если, конечно, в бутылке было вино. Случалось и так, что вместо вина в бутылке оказывалась желтоватая жидкость, похожая на вино. Такими вот остроумными шутками обитатели замка иной раз содействовали подъему общего настроения. Результат не заставлял себя долго ждать: парни с хохотом разбегались от неудачливого товарища, поливающего их из бутылки. Когда на дереве уже не оставалось ничего интересного, начинались танцы. Они продолжались, пока не затевалась драка.
10
Нищета наступала на нас упорными, неотразимыми волнами из комитата Фейер. В свое время бабушка по материнской линии наряду с собственными детьми взялась воспитывать дочь одной дальней родственницы, когда ребенок, можно сказать, был еще в утробе матери. Даже крестины были ее заботой. Девушка, тетя Мальви, самовольно, по любви, вышла замуж за красавца капрала сверхсрочной службы по имени Даниель Серенчеш. Бравый капрал, который попал в пусту с комиссией по закупке лошадей, ослепленный любовью, отказался от военной карьеры. Но после того как он сбросил блестящий мундир, тетя Мальви, очнувшись от грез, узрела суровую действительность: в гражданской жизни ее муж оказался простым кучером.
Однако она держалась героически, с высоко поднятой головой последовала за мужем; преисполненная гордостью святых мучениц, со счастливой улыбкой на лице погрузилась в ужасный мир Серенчешей. И сразу, словно окунувшись в какой-то заколдованный источник, полностью уподобилась им. В семье матери, где она воспитывалась, все говорили тихо, а тетя Мальви уже через месяц, залихватски подбоченясь, громко кричала, ругалась, как возчик, и готова была тащить все в свой дом. Разрешалась от бремени она только двойнями. В три или четыре приема произвела на свет шестерых детей, из которых каждый год умирало по одному, так что десятилетнего возраста достигли только двое. На четвертом году совместной жизни скончался от чахотки и сам красавец кучер. Тетя Мальви столовалась в семье свекра, тоже кучера, и после смерти мужа осталась там теперь уже в качестве нахлебницы, о чем ей частенько напоминали.
Серенчеши разбрелись по миру из имения Л., что близ деревни Вайда. Было их множество, и все они рьяно поддерживали родственные связи не только с нами, но и с семьей отца, стойко выдерживая равнодушно и ледяные взгляды. После ночи пешего пути, еле волоча ноги, заявлялись к нам столетние старушки и два-три дня сидели у нас на шее, одному богу известно, с какой целью, ибо они почти ничего не ели. «Мне бы, касатка, немного пахтанья», — ныла старушка таким скромным голосом, какой наверняка издавала бы состарившаяся птица, если б могла говорить. Тщетно угощала их мать, под конец уже багровея от досады, они лишь сосали размоченную в пахте корочку, это было их обычной пищей. Спать с нами в комнате они не соглашались ни за что на свете. «Чтобы я, да в такой хорошей комнате (в которой красовался даже самотканый ковер), чтобы я провоняла такое чистое место?» — сказала как-то одна из старушек, и мне запомнились ее слова, потому что и отец, весело смеясь, часто вспоминал их. Этот случай он приводил как любимейшую свою побасенку, когда мужчины, собравшись после ужина, рассказывают по очереди анекдоты и всякие смешные истории. Отец приметил в этой старушке душевную деликатность. «И надо сказать, тетя Тэца была совершенно права: пахло от нее действительно очень скверно». В этом и заключалась неожиданная концовка. Впрочем, отец никогда не обижал этих старушек и, пожалуй, даже по-своему любил их. Он спал обычно на кухне, а тете Тэце стелили на чердаке или на веранде. Днем старушки сидели и молчали с несколько обиженным видом, как люди, которые ждут, когда же, наконец, их начнут спрашивать, чего им хочется. И приходилось предлагать им по очереди все, что только было в доме, от пекарной лопаты до старого петуха. «Ну что ж, тогда я, пожалуй, возьму эти сапожки для Имрушки, коли вы их все равно выбросите», — вздыхала наконец тетя Тэца, тетя Рози или тетя Кати, подхватывала корзинку, которая, как голодная пасть, зияла дотоле в углу или на вешалке, аккуратно укладывала в нее сапоги, или рубашечку, или кухонную доску и тут же уходила. Приходили иногда и мужчины, пешком за сорок километров ради одного форинта. Были и такие, что высказывали свою просьбу только при третьем посещении. Их устраивали на ночлег в хлеву; они тоже были очень непритязательны. И все Серенчеши были такими. «Известные щеголи!» — смеясь, говорил отец: ему тоже случайно довелось увидеть, как один из них, по заведенному обычаю, маршировал по дороге к нам босой, перекинув сапоги через плечо, и натянул их лишь у самой околицы, возле воловни.
В сапогах, босые, в башмаках и шлепанцах тянулись к нам женщины, мужчины и дети вперемежку. Тетя Мальви была тем кратером, через который они могли вырываться из непрестанно клокочущих недр. Прежде всего, конечно, они атаковали бабушку. Она героически стояла на своем посту, но такого натиска не в состоянии была сдержать даже она. В своей бесконечной самоотверженности бабушка не обделяла и тетю Мальви вопреки ее странному превращению, на которое бабушка смотрела как на болезнь, увы, неизлечимую. Бабушка вообще всегда уделяла больше внимания тому и, пожалуй, даже любила больше того, кому приходилось хуже других; в удивительном разнообразии бед и испытаний, обрушивающихся на детей, она с зоркостью спортивного судьи устанавливала среди них очередность для оказания помощи. Тете Мальви, к сожалению, уже ничто не могло помочь. Ее беды смешались с бедами Серенчешей, ну а Серенчешей не смог бы поставить на ноги, наверное, и сам господь бог. Тетя Мальви не покидала постели: рожала и хоронила, каждую неделю прибывали от нее из Юрге-пусты посланцы и, скорбно вздыхая, уносили сало, муку, а больше мед, который, как утверждали злые языки нашей семьи, съедали еще по дороге; мы знали, что тетя Мальви терпеть не могла меда. «Сейчас голубушке хочется того-то», — причитала посланница, отлично зная, что для тети Мальви бабушка хоть крышу с хлева готова снять. Мы тщетно звали ее в свою семью: тетя Мальви не возвращалась. Она разделяла судьбу Серенчешей даже после смерти мужа и детей, защищала и хвалила их и, как мне кажется, мало-помалу даже возненавидела нас. «Хорошо тем, — сказала она однажды, — кто каждый день ест горячее!»
Иногда бабушка ставила на голову большую корзину, брала по кошелке в руки и отправлялась в путь, дабы задушить гидру голода в ее собственном логове. Я охотно сопровождал ее, потому что у Дорога был переход через железнодорожное полотно, и там бабушка просиживала со мной часами, чтобы только дать мне возможность посмотреть на поезд. Издали вдруг доносилось словно бы жужжание шмеля, и сердце у меня замирало. В покрытой свежей зеленью долине средь подножий поросших лесом холмов внезапно появлялся поезд. Мы поднимались и подходили вплотную к насыпи. И стоять было жутко, и уходить не хотелось, так что мы лишь немного отступали назад, крепко держась за руки. Я расставлял пошире ноги. Бабушка натягивала платок себе на нос, а я, задрав голову, наслаждался адским грохотом, колдовским порывом ветра, густым удушливым дымом, сотрясением неба и земли. Горячий, быстро остывающий пар лизал мне лицо, словно язык самого дьявола. Я закрывал глаза и жадно вдыхал пахнущий серой дым. А поезд свистел уже далеко; я успевал увидеть лишь хвост состава, когда следующая расщелина всасывала его, как утка червя. Все это производило на меня столь глубокое впечатление, что даже и теперь страшно вспомнить. И если бы мне, как Иову, явился в небе живой Левиафан, я только махнул бы рукой: уже не тот эффект.