Тарас Шевченко - Драматические произведения. Повести
— Что, не правда ли, красавица?
— Действительно красавица, и хоть она одета по-крестьянски, нисколько не похожа на крестьянку!
— На крестьянку! Гм… она похожа на царевну, а не на крестьянку! А как ты думаешь, — прибавил он, пристально глядя мне в глаза, — можно ли такому важному человеку, как, например, я, назвать ее своею женою, а?
— Почему же и не так, — сказал я, — если она и во всем так прекрасна, как наружностью!
— Решительно во всем, — сказал он восторженно, — Я серьезно рад, что встретил хоть одного человека одних мыслей со мною насчет истинной независимой семейной жизни, а то приличие да приличие, и вся жизнь основана на взаимном обмане, то есть приличии. Провались они и со своим приличием! — прибавил он, допивая стакан чаю.
— Одно, что мне в ней показалося странным, — говорил я.
— А что такое?
— А то, что она для корчмы слишком невинна: она, например, до сегодняшнего дня не знала о существовании гармоники, — настоящая дикарка!
— Вот именно это мне в ней и нравится! Как же это она сегодня сделала такое важное открытие? Уж не с вашею ли помощию?
— Именно с моею. Я подарил ей гармонику.
Он посмотрел на меня исподлобья и, покручивая усы, сказал:
— Черт вас носит с вашими гармониками! Только добрых людей развращаете. Ну, скажи на милость, к лицу ли ей, такой принцессе, твоя глупая гармоника? Ведь она ее обезобразит. Это все равно, что орловскую увесистую бабу посадить за клавикорды Лихтенталя{221}. Сегодня же отберу и в печку брошу! Бабусю! — крикнул он.
Вошла бабуся.
— Пошли в корчму Максима, чтобы он принес мне музыку… или нет, не нужно: я сам поеду.
И он поспешно надел шапку и, выходя из комнаты, сказал:
— Бабусю! найди та отдай им ту синюю бумагу, помнишь, что я недавно читал Илье Карповичу?
— Помню, — сказала бабуся. — Хорошо, что вы сказали, а то я хотела ее сегодня употребить по хозяйству.
— И хорошо бы сделала. Отдай же теперь им, когда не успела в дело употребить. Прощайте! — сказал он, обращаясь ко мне, и вышел, порядочно хлопнувши дверью.
Мне было как-то неловко, так неловко, что я думал было позвать Ермолая и велеть вооружить колесницу, но раздумал потому именно, что не на что было подмяться; и волею-неволею я должен был извинить оригинальную и совершенно хуторянскую выходку моего амфитриона{222}, а себя оправдывал я тем, что и не такие выходки нам частенько в жизни приходится извинять, и не только по службе, а так, как говорится, по стесненным обстоятельствам и даже без всяких обстоятельств.
Пока я предавался таким великодушным мыслям, бабуся принесла и положила передо мною на стол довольно объемистый сверток синей бумаги, перевязанный розовой ленточкой, и молча начала убирать со стола стаканы.
Закуривши сигару (я в то время еще курил сигары), я развязал и развернул сверток, сел около стола на лаве, с умыслом не позволяя себе никакого комфорта или просто горизонтального положения, чтобы не сделать в своем роде невежливости и не заснуть пред лицом автора на первой же странице его скромного творения.
Я принялся читать. Заглавие было такое:
КАПИТАНША, ИЛИ ВЕЛИКОДУШНЫЙ СОЛДАТРассказ самовидца
Даровавши мир Европе{223}, войска наши маршировали восвояси, в том числе маршировал и наш удалый пехотный полк N. Полковой адъютант наш был хватище на все руки. Например, наша братия, простота, спустила все немкам да француженкам, иной и родительское благословение хватил по боку сгоряча, а он себе втихомолочку ковал денежку за денежкой да разные, как мы тогда называли, безделушки собирал, а эти безделушки были не что иное, как редкости: золото и алмаз — больше ничего. Между прочими редкостями вывез он на родину и жокея француза, или, как он еще его называл, пажа.
Ну, жокей или паж — это совершенно все равно. Дело только в том, что этот паж был удивительной красоты мальчик и стыдлив, как самая непорочная девица. Звал он его Альфредом или Альбертом, не помню хорошенько, а только знаю, что полковые музыканты называли его Володькой, а за музыкантами, признаться, и наша братия, официю имеющая, тоже его Володькой называла: свое родное, знаете, как-то к сердцу ближе, особенно когда не побываешь на родине годика два-три. Верите ли, когда мы вступили в пределы России, то первый постоялый двор, как он ни грязен, мне показался лучше всякого французского отеля. Все это, конечно, предрассудок, но как для кого, а для меня самый этот предрассудок имеет свою какую-то прелесть. Адъютант наш жил, как вообще живут скупые, то есть на замке. У него бывали товарищи разве только за делом, и то за весьма важным делом, следовательно, его домашняя жизнь мало кому была видима. Носились, однакож, слухи, что он вместе с Володькою и чай пьет и ужинает (он обедал каждый день у полкового командира), но это были пока только слухи. Один-единственный человек, который ежедневно посещал квартиру адъютанта, — это барабанный староста{224}. Он приходил к нему не столько по обязанности, сколько для Володьки.
Барабанный староста этот был природный наш брат хохол и оригинал, какого мне другого и встречать не удавалось. Он вообразил себе, что лучше его не только во всем полку, — во всем корпусе никто французского и немецкого языка не знает, а когда спросишь его, бывало, есть ли какая разница между языками французским и немецким, он пресерьезно ответит:
— Мальность! ежели кто добре знае французский язык, то может говорить и по-немецки.
И этот-то чудак в время похода взялся выучить Володьку русскому языку, — а он столько же знал русский язык, сколько наш хуторянин, не видавший русской бороды никогда: хотя и квартировал он шесть лет во Владимирской губернии, но это ему мало помогло, он все-таки остался настоящим хохлом. Если бы Володька вздумал серьезно от него научиться русскому языку, то был бы похож на того англичанина, которому вздумалось выучиться по-русски говорить, и, чтобы достигнуть скорее своей цели, он поселился на лето в деревне и договорился с попом, чтобы тот его выучил к зиме настоящему коренному русскому языку. Поп его и выучил церковному нашему языку. Англичанин зимою возвращается в столицу и в модном салоне отпустил какое-то бон-мо{225} на церковном языке. Барыни так и покатились со смеху. Англичанин оторопел: он совсем не такого ожидал эффекта от своего бон-мо; переконфузился, бедняк, и не мог понять, что бы это значило, да после уже ему растолковали.
С французиком Володькой могло случиться то же самое, что и с чудаком британцем, однакож этого не случилось, а случилось вот что: в продолжение похода французик, несмотря на угрюмый и молчаливый нрав барабанщика, так к нему привязался, как только может привязаться дитя к матери. Чудные вещи совершаются в природе. Например, Туман (барабанный староста так прозывался, и мы его так будем называть) был совершенно не в французском характере человек, а полюбился ветреному французу, да еще как полюбился! — просто как родной. Есть что-то тайное, незримое, намекающее нам на наши будущие несчастья, но мы не в силах понять эти немые намеки, а потому и страдаем. Французу тоже его ангелом-хранителем была подсказана эта симпатия к человеку простому, грубому, чуждому, казалось, всякого возвышенного чувства, а вышло, что все мы ошибались, а француз угадал.
Володя, или французик, как я сказал, был скромный и даже застенчивый мальчик со всеми, кроме Тумана. А с ним он такие штуки выделывал, как — может, случалось вам видеть играющего молодого котенка со старым котом: что бы ни делал молодой котенок, а старый только глаза жмурит. Так и Туман: что бы ни выделывал с ним Володя, а он только смотрит на него и улыбается. Разве уж он очень ему надоест своими шалостями или просто отдохнуть не дает после ротного ученья и покурить трубочку на свободе, так он поворотится на другой бок и проговорит: «А щоб ты ему опряглось…» — да, не кончивши нехорошей фразы, остановится, перекрестится и скажет: «Господи, прости меня грешного, оно сирота, да еще и на чужине, а я его лаю». — И, как бы ни был уставши, встанет, пойдет, достанет где-нибудь творогу и прочего и примется вареники лепить для своего Володи, чтобы тем хоть сколько-нибудь загладить вину свою перед ним. Адъютант хоть видимо и не поощрял, но втайне был доволен взаимною их привязанностью, да иначе и быть не могло. Володька что еще? — почти дитя, да еще между чужими людьми, долго ли избаловаться. К такому возрасту все льнет одинаково — и худое и хорошее, а он был уверен, что от Тумана он не выучится ничему худому, потому что Туман во всем полку слыл за человека самого аккуратного и самого честного. А что он угрюмый, так это ничего: иной и ласково смотрит, а кусает, как гиена.
Вступивши в пределы нашего возлюбленного отечества, остановились мы на зимние квартиры. Володя начал скучать и как-то чудно переменился. А что еще чуднее, так это то, что он своего широкого плаща никогда не снимал, так и спал в плаще. Уже не играл, как котенок со своим угрюмым другом, а упадет к нему на грудь, да так и обольет ее слезами. Туман хоть всячески баловал и старался его развеселять, но мало успевал. Мы думали сначала, что это просто тоска по родине и больше ничего, со временем пройдет, ан вышло иначе. Адъютант, взявши отпуск, уехал с родными повидаться, а Володе нанял в местечке у еврея квартиру и оставил его на попечение барабанного старосты. Мы этому тоже не могли надивиться. Отчего бы не взять мальчика с собою? Он все-таки б немного порассеялся. Но мы это приписали его скупости, больше ничему.