Роберт Уоррен - Потоп
Когда я поступила в Ворд-Бельмонт, у девочек было расхожее выражение. Когда про кого-нибудь из нас говорили, что «она стала отпетой гусыней», это значило, что она в кого-то втюрилась или что её исключили из шкалы, что у нас было не так-то просто, или же что мальчишка её испортил, — словом, что девчонка довела себя до крайности. Это деревенское выражение звучало очень смешно в устах таких вышколенных городских девчонок. Но я-то была в меру деревенской и понимала это выражение буквально — перед моими глазами сразу вставала пушистенькая гусыня в пруду, освещённом солнцем, а под ней, в чёрной воде, злобная черепаха, которая цапнула её за ножку и тащит вниз. Меня всегда при этом пробирала дрожь.
И вот в ту субботу, в яркий солнечный день, когда я, медленно переступая по мостовой, шла по пустынной улице к машине навстречу всему тому, что меня ожидало, мне послышалось, будто чей-то голос сказал: «Если ты хоть пальцем дотронешься до этой машины, ты будешь отпетой гусыней» — и перед глазами у меня возникла всё та же жуткая картина, но я всё равно продолжала идти как в трансе, чувствуя, что жду, когда злобная пасть защёлкнется и потащит меня в темноту, как гусыню.
А Татл приехал в Фидлерсборо ещё с двумя инженерами половить рыбу; они разбили палатку ниже по реке, и Татл даже не знал, что я в городе. И почему-то, почему он и сам не знал, его, как катушку на ниточке, потянуло на Ривер-стрит: он остановил машину и сам стал отпетой гусыней. И Калвин, бедный Калвин, он тоже стал отпетой гусыней, — ведь то, что сказали ему пьяницы, только нажало кнопку у него в голове, а он и не подозревал, что она там у него есть.
Я жила с человеком и любила его — если только была на это способна, — но не знала его и уж наверняка не знала, что ему нужно и чего он хочет в жизни. И вдруг обнаружила, что вовсе не знаю человека, которого должна была знать лучше всех, — это тоже создавало тошнотворное ощущение зыбкости мира, не имеющего стержня. И тогда мне пришла в голову мысль, что и он ведь меня не знал. Как же он себе меня представлял, если сделал то, что сделал, даже не потрудившись меня спросить, выяснить, что я действительно натворила? И та, какой он меня себе представлял, — разве это была действительно я?
Потом, много позже, уже после суда, после того, как уехала не только Летиция, но и Бред — он на войну, вернее, на военные курсы, — я обнаружила вещи, которые Калвин в то воскресенье привёз на машине из Нашвилла. Бред и Летиция просто затолкали их в чулан. И там на дне дешёвой красной жестяной корзинки для бумаг, под метлой, аккуратно завёрнутое в пыльные тряпки, лежало руководство по половой жизни в браке, без обложки, которое я выписала по почте. И дурацкая книжка Фанни Хилл.
Я сидела на полу в большом пустом доме, посреди Фидлерсборо, где я теперь чувствовала себя чужой, держа в подоле эти книжки, и мне хотелось плакать. Но всё было чересчур глупо, чересчур нелепо и жалко до слёз — надо же было, чтобы так сошлось, чтобы Калвин в то воскресное утро нашёл под кухонной раковиной эти книжки, понял, что они мои, и со свойственной ему аккуратностью упаковал их вместе со всеми вещами, а также и со своим представлением обо мне — а может быть, и о себе самом, — а поехав в Фидлерсборо, встретил пьяного проходимца, который нажал ту самую кнопку и заставил его сделать то, что он сделал…
Что ж, книги тоже сыграли свою роль. Те книги.
Я сидела и думала, что есть нечто похуже, чем стать отпетой гусыней в пруду и почувствовать нежданно-негаданно укус зубастой черепахи в чёрной воде. Хуже то, что чувствовала я, сидя на полу: не бессмыслицу, нелепость, нет — безумную взаимосвязанность всего на свете…
Процесс, несмотря на плохую погоду, шёл три недели при битком набитом зале и привлёк репортёров из таких больших городов, как Луисвилл, Нашвилл и Мемфис; кончился он в начале марта. Через три дня после приговора, когда Блендинг Котсхилл готовил апелляцию, у Летиции случился выкидыш. Раньше она проводила возле Мэгги дни и ночи. Теперь настала очередь Мэгги сидеть возле неё.
Бред приходил в комнату, где лежала Летиция — она как-то сразу превратилась в старуху, но пыталась ему улыбнуться, улыбка, казалось, бессильно пробивается сквозь мутную воду, — и чувствовал, что в этой комнате ему не место. У него было ощущение, что и ему самому должны вынести приговор. Он снова уходил вниз, читал фронтовые сводки или включал радио в ожидании следующего выпуска последних известий.
Слушал военные новости — больше его теперь ничего не интересовало. Несколько ночей подряд ему снилась Испания. Какой он тогда её воспринимал. Время от времени он выходил в город за чем-нибудь необходимым. Разговаривал он с людьми сухо и односложно. Если встречал любопытный взгляд, заставлял отвести глаза. Однажды днём в субботу гуляки выползли на улицу и расселись на корточках у парикмахерской. Он прошёл мимо так близко, что кое-кому пришлось прижаться к стене или подтянуть ноги. Он надеялся, что кто-нибудь с ним заговорит. Или попытается будто случайно подставить ножку. Как он на это надеялся!
Тогда он заедет ему в морду ногой.
Летиция поднялась, но была ещё слаба. После обеда они втроём выезжали на свежий воздух посмотреть на приход весны, но ехали не через город, а прямо на юг. По вечерам сидели вокруг обшарпанного стола из красного дерева и глотали пищу. Время от времени произносили какие-то слова. Однажды вечером Бред сказал, что им всем троим надо смыться из Фидлерсборо, и навсегда. Мэгги разразилась слезами. Они знали, что Мэгги не получает ответа на свои письма Калвину Фидлеру, сидевшему теперь там, на холме, за решёткой.
В тот вечер Летиция сказала Бреду, что он ничего не понимает: Мэгги должна поступать так, как считает правильным. Она сказала, что останется с Мэгги, пока будет ей нужна. Он ничего не ответил, подошёл к радио, включил его и стал ждать военных сводок.
Он всё больше и больше времени проводил у себя в кабинете, читал детективы или болтался с Лупоглазым на реке и в болотах. Кроме Лупоглазого, он ни с кем не общался. Иногда им надоедало ловить рыбу, они привязывали лодку в тени, где-нибудь в чёрной протоке, и молча передавали друг другу кувшин с дешёвым виски. Однажды вечером Бред, вернувшись домой, пошёл прямо в ванную, там его вырвало, и он лёг у себя в кабинете. Обедать он не спустился.
Но в тот июльский день, когда ему надоели река и Лупоглазый и он вернулся домой раньше обычного, он пил мало. Летицию он застал в прихожей — она сидела на полу возле стола, где лежали груда нераспечатанных воскресных номеров «Нью-Йорк таймс», куча журнальных обёрток и две стопки журналов.
— Что ты делаешь со всем этим мусором? — спросил он.
— Сколько можно терпеть беспорядок? Я их разбираю.
— И поэтому ты плакала? — спросил он, а потом нагнулся и взял журнал, лежавший у неё на коленях.
Номер «Таймса» был почти годовалой давности. Ему бросилась в глаза статья под названием «Окончательная распродажа». Там на основе свидетельств беженцев рассказывалось, как в республиканской Испании казнят троцкистов, анархистов, либералов, католиков и других. Последним был назван «известный специалист по средневековью, католик, пехотный майор, дважды награждённый за отвагу, Рамон Эчигери».
Он посмотрел на неё:
— Так вот оно что?
— И тебе не стыдно! Ты же знаешь, как я к этому отношусь. Просто всё так невыносимо…
Держа в руках журнал, он не сводил с неё глаз, его вдруг захлестнуло какое-то чувство, а какое, он и сам не понимал. Потом надо будет разобраться.
— Не смотри так на меня, — попросила она.
Он молчал.
— Ведь это так невыносимо, — сказала она. — Если бы ты знал, какой он был маленький, больной, сердитый; и ноги у него были смуглые, не ноги, а одни сухожилия и кости, и кожа такая сухая, шершавая, как цыплячьи лапки, и кровавые шрамы на правом боку ещё не совсем зажили; я так и знала, что он умрёт, от него пахло смертью, он был совсем слабый, но очень свирепый — дрался за каждую лишнюю секунду жизни. Ну неужели ты не понимаешь? Лучше бы я умерла, но не сделала того, что тогда, но раз уж это случилось, дай мне его пожалеть, дай порадоваться, что, может, хотя бы на секунду он…
Он нагнулся, аккуратно положил открытый журнал ей на колени. И закурил сигарету.
Она подняла на него глаза и стала следить за тем, как он вдыхает дым, а потом, откинув голову, выдыхает его вверх.
— Может, нам вообще не надо было приезжать в Фидлерсборо, — сказал он уныло, — может, мне только снилось, что я могу спрятаться вдвоём с тобой далеко от всего мира.
— Мы натворили дел, — сказала она.
И стала старательно разглаживать страницы журнала длинными пальцами.
— Если бы ты меня поцеловал…
— Господи, я целовал тебя миллион раз.
— Нет, теперь, когда ты вошёл и увидел, что я плачу.