Эрнст Гофман - Житейские воззрения Кота Мурра
Так закончил благовоспитанный юноша свою надгробную речь; хотя она показалась мне в риторическом смысле весьма гладкой и впечатляющей, все же многое в ней я нашел излишним. Мне показалось, что Гинцман старался скорее выказать свой блистательный ораторский талант, чем воздать честь бедному Муцию после его печальной кончины. Все, что он говорил, совсем не подходило к другу Муцию, простому, бесхитростному, честному коту с душой доброй и верной, как я имел случай убедиться. Кроме того, воздаваемые Гинцманом похвалы были весьма двусмысленны, и оттого, собственно, речь после ее произнесения мне не понравилась, но, пока оратор говорил, меня подкупали его изящество и его бесспорно выразительная декламация. Староста Пуф, казалось, был того же мнения; мы обменялись взглядами, в которых сквозило согласие относительно речи Гинцмана.
Как повелевало заключение речи, мы запели «De profundis», звучавшее, если возможно, еще более горестно и душераздирающе, чем ужасная погребальная песнь перед речью. Известно, что певцы нашего рода превосходно владеют могучими выражениями глубочайшей скорби и безнадежнейшего горя, будь ли то жалобы страстно тоскующей или поруганной любви или сетования о дорогом умершем; даже холодное и бесчувственное существо ― человек бывает глубоко потрясен этим пением и облегчает свою стесненную душу только крепким проклятием. Когда «De profundis» окончилось, мы подняли тело покойного кота и опустили в глубокую могилу, вырытую в углу погреба.
Но в это мгновение случилось нечто самое неожиданное и самое трогательное во всей похоронной церемонии. Три кошечки-девушки, прекрасные как день, подбежали к открытой могиле и стали бросать в нее картофельную и петрушечную ботву, а четвертая, старшая, исполняла при этом простую и сердечную песню. Мелодия была мне известна; если не ошибаюсь, текст песни, откуда был взят мотив, начинается словами «О елочка, о елочка!» и т. д. Это были, как мне шепнул на ухо староста Пуф, дочери умершего Муция, справлявшие таким образом поминки по своему отцу.
Я не мог отвести глаз от певицы. Она была прелестна; звук ее сладостного голоса, трогательная глубоко чувствительная мелодия траурной песни увлекли меня совершенно. Я не мог сдержать слез. Однако скорбь, которую исторгла песнь у меня, была скорбь совсем особая, странная, ибо она даровала мне сладчайшую отраду.
Прямо скажу ― все мое сердце рвалось к певице. Мне казалось, никогда не видел я молодой кошки столь грациозной, со столь благородной осанкой и взором, короче, столь неодолимой красоты.
Четыре дюжих кота наскребли когтями как можно бельцу песку и земли и с трудом засыпали могилу; церемония закончилась, и мы поспешили к столу. Прекрасные, грациозные дочери Муция хотели удалиться. Но мы не допустили этого; напротив, им пришлось участвовать в поминальной трапезе, и я оказался столь ловок, что повел прекраснейшую к столу и уселся бок о бок с ней. Если ранее меня ослепила ее красота, очаровал ее сладостный голос, то теперь ее светлый, ясный разум, ее искренность, нежность чувств, ее душа, источавшая сияние чистой, скромной женственности, вознесли меня на небеса высочайшего восторга. В ее устах, в ее сладостных речах все облекалось особой волшебной прелестью; ее разговор был грациозной, нежной идиллией. Так, например, она с жаром рассказывала о молочной каше, которую она вкушала за несколько дней до смерти отца, и когда я вставил, что у моего хозяина приготовляют эту кашу отлично, заправляя ее как следует маслом, она посмотрела на меня своими скромными глазами голубки, излучавшими зеленые стрелы, и спросила тоном, потрясшим мне сердце:
― О сударь, наверное... наверное, вы очень любите молочную кашу? С маслом! ― повторила она немного спустя, как бы погружаясь в мечтательные грезы.
Кто не знает, что красивых, цветущих девушек семи или восьми месяцев от роду ― а прекраснейшей, вероятно, столько и было ― ничто так не украшает, как легкий оттенок мечтательности, вернее, эта мечтательность часто совершенно неотразима. Должно быть, поэтому так и получилось, что, воспламененный любовью, я пылко сжал лапку прелестнейшей и громко воскликнул:
― Ангельское дитя, завтракай со мной молочной кашей, и я не променяю своего счастья ни на какое блаженство в мире!
Она казалась смущенной и, краснея, опустила глазки долу, но оставила свою лапку в моей, что возбудило во мне прекраснейшие надежды. Я однажды слышал, как гость моего хозяина, уже пожилой господин, если не ошибаюсь, адвокат, говорил, что для молоденькой девушки очень опасно долго оставлять свою руку в руке мужчины, потому что он по праву может принять это за traditio brevi manu [143] и основать на этом всяческие притязания, которые потом нелегко отклонить. У меня была великая охота к подобным притязаниям, и я собрался было предъявить их, но наш разговор был прерван возлиянием в честь покойного.
Меж тем три младших дочери покойного Муция вызвали восхищение всех котов своим веселым нравом и игривой наивностью. Яства и напитки уже заметно уменьшили боль и скорбь, общество становилось все веселее и оживленнее. Шутили, смеялись, и, когда убрали со стола, строгий староста Пуф предложил немного потанцевать. Мигом было расчищено место, три кота настроили свои голоса, и вскоре воскресшие к жизни дочери Муция лихо запрыгали и завертелись с юношами.
Я ни на шаг не отходил от прекраснейшей; я пригласил ее на танец, она подала мне лапку ― мы понеслись в рядах танцующих. Ее дыхание касалось моей щеки, моя грудь трепетала, прикасаясь к ее груди, я крепко обнял ее очаровательный стан! Ах, блаженные, небесно блаженные мгновенья!
Когда мы станцевали два-три тура, я отвел прекраснейшую в угол погреба и, как велит галантный обычай, угостил ее всеми прохладительными напитками, какие только можно было достать, ибо собрание, собственно, было затеяно не для танцев. Теперь я дал волю своим чувствам. Я то и дело прижимал ее лапку к моим губам и уверял ее, что я был бы счастливейшим из смертных, если бы она захотела хоть чуточку полюбить меня.
― Несчастный! ― раздался вдруг голос за самой моей спиной. ― Несчастный, на что посягаешь ты? Ведь это дочь твоя, Мина!
Я затрепетал, ибо сразу понял, чей это голос, ― то была Мисмис!
Как причудливо играл со мною случай; в тот миг, когда, казалось, я вовсе позабыл о Мисмис, мне открыли, что я воспылал любовью к моей собственной дочери, чего я не мог и предчувствовать! Мисмис была в глубоком трауре; я не знал, что мне обо всем этом и думать.
― Мисмис, ― спросил я нежно, ― что привело вас сюда? Почему вы в трауре? И ― о боже! ― эти девушки ― сестры Мины?
Тогда я узнал нечто необычайное: мой ненавистный, черно-серо-желтый соперник, побежденный в том смертельном поединке благодаря моей рыцарской доблести, немедленно оставил Мисмис и скрылся неведомо куда. Тогда Муций попросил ее руки, и она ему охотно отдала ее; совершенное умолчание Муция об этом обстоятельстве делало ему честь и доказывало нежность его чувств; итак, те веселые наивные кошечки приходились Мине только сводными сестрами.
― О Мурр, ― нежно воскликнула Мисмис, рассказав мне обо всем случившемся. ― О Мурр, ваше дивное сердце ошиблось только в чувстве, переполнившем его. Любовь нежнейшего отца, а не страстного любовника пробудилась в нем, когда вы увидели нашу Мину. Нашу Мину! О, сколь сладостное слово! Мурр, можете ли вы, услышав его, оставаться бесчувственным? Неужто в вашей душе погасла вся любовь к той, которая так сердечно вас любила и ― о небо! ― любит вас и сейчас, ибо она осталась бы верной вам до самой смерти, если б не вмешался другой и не совратил бы ее своим гнусным искусством обольщения? О слабость, твое имя Кошка! Так думаете вы ― я знаю, ― но разве не в том добродетель Кота, чтобы прощать слабую Кошку? Мурр, вы видите меня согбенной, безутешной от потери третьего нежного супруга; но в этой безутешности снова вспыхивает во мне любовь, что была прежде моим счастьем, моей гордостью, моей жизнью! Мурр, услышьте мое признанье: я все еще люблю вас, и я думала снова с вами повенча... ― Слезы сдавили ей горло.
Вся эта сцена была для меня весьма мучительна. Мина сидела неподалеку, бледна и прекрасна, как первый снег, порой целующий осенью последние цветы и тотчас тающий горькой водою.
(Примечание издателя: Мурр! Мурр! Уже опять плагиат! В «Чудесной истории Петера Шлемиля» герой книги описывает свою возлюбленную, по имени тоже Мина, теми же словами.)
Молча рассматривал я их обеих, мать и дочь; дочь нравилась мне бесконечно более, и так как у нашего рода ближайшие родственные отношения никаких законных препятствий к браку не... Меня выдал, вероятно, мой взор, ибо Мисмис, казалось, отгадала мои сокровеннейшие мысли.
― Варвар! На что замышляешь ты посягнуть? ― воскликнула она и, быстро подпрыгнув к Мине, пылко ее обняла и привлекла к себе на грудь. ― Как? Ты не страшишься обесчестить это любящее тебя сердце и совершать одно преступление за другим?