Хулио Кортасар - Другой берег
Я подошел к собственному трупу. Потрогал его, но рука тут же отдернулась от невыносимого холода. На губах — полоска пены; на подушке, измятой, бесформенной, — несколько капелек крови. Нос заострился, и уже проступили вены, до того совершенно незаметные. Мне стало понятно, как я страдал перед смертью. Губы мои были сжаты и обнаруживали неприятную твердость; сквозь полуприкрытые веки, с выражением глубокого упрека на меня смотрели мои сине-зеленые глаза.
Неожиданно спокойствие сменилось отупением. Мгновение спустя я, охваченный судорогами и дрожью, нашел убежище на другом конце комнаты, как можно дальше от кровати. Суровое спокойствие тела на кровати могло бы послужить мне примером, но, подгоняемый бичом безумия, я цеплялся за собственный страх. И это было наяву, я стоял в трех метрах от своего скованного смертью тела, и ночь, и кошмар, и зеркало, и страх, и часы, что показывали три девятнадцать, и тишина...
Я дошел до высшей степени напряжения; теперь нужно было ждать спада. Мои нервы — нервы? — натянутые до предела, словно ослабли; постепенно возвратилось и спокойствие в виде кроткой грусти, похожей на дружескую руку, возникшую из темноты. Я сжал эту руку — и позволил ей вести себя куда-то в бесконечность.
«Итак, я умер. Никаких глупостей, я лежу вот здесь, других доказательств и не требуется. С каждой секундой я все больше застываю, все больше удаляюсь от жизни. Пружина лопнула, и вот я здесь, на кровати, прищурив глаза от света, прогоняющего ночь, в которую все и случилось. Я умер. Ничего нет проще. Умер. Что тут общего со сверхъестественным, с ночным кошмаром, еще с чем-либо подобным? Умер. Да, я умер. Подниму-ка я руку своего трупа и прикрою ее одеялом. Так лучше. Не задавать себе вопросов. Все до крайности просто, даже примитивно: смерть как смерть. Да — Но... Нет, в чем дело? Я знаю, я знаю, что существую отдельно от себя, лежащего мертвым на кровати, существую тут, на другом конце комнаты. Но хватит, хватит, подумаем о чем-нибудь другом. Не задавать себе вопросов. Постель — и я на ней, мертвый. В остальном — ничего сложного: надо отсюда выбраться, рассказать бабушке о том, что произошло. Только осторожно, не вдаваясь в описания, чтобы она не узнала о моих мучениях, о том, как я страдал один, совсем один этой ночью... Но как же разбудить ее, как заговорить с ней? Не задавать себе вопросов; любовь сама подскажет способ, как это сделать. Нужно избавить ее от этого ужаса — войти утром в комнату и обнаружить мое окоченевшее, скрюченное тело... Окоченевшее, скрюченное тело... Окоченевшее... Окоченевшее, скрюченное тело...»
Я почувствовал себя довольным — хотя и не без оттенка грусти. Все-таки хорошо, что так вышло. Бабушку надо было мягко, очень мягко, подготовить к худшему. Нежно, как ребенок, склониться над широкой постелью...
«Надо бы придать лицу вид поприличнее», — решил я перед тем, как выйти из спальни. Иногда бабушка встает среди ночи и совершает обход всех комнат. Избавим же ее от мрачных сюрпризов: если она неожиданно войдет и увидит, как я вожусь с собственным трупом...
Я запер дверь на ключ и со спокойной душой принялся за дело. Вопросы, жуткие вопросы так и просились наружу, но я жестоко подавлял их, заставляя застревать в горле, готовя заранее отрицательные ответы. Между тем работа приблизилась к концу. Я разгладил простыни, поправил одеяло, с помощью пальцев, как мог, привел в порядок волосы, зачесав их назад. А затем — затем набрался смелости и перешел к губам, скривившимся от боли, — так что они стали изображать мирную улыбку. Нажимая изо всех сил на веки, я добился того, что они закрылись. Теперь это было лицо юного святого, радующегося пытке, — святого Себастьяна, утыканного стрелами.
Почему же вокруг такая тишина? Почему на этом месте в моих воспоминаниях возникает голос, перемежаемый рыданиями, голос негритянки, напевающей: «Господь захотел испытать меня»? Просто голос, пришедший ниоткуда. И отрывочный образ: я стою, выпрямившись, перед своим мертвым телом, которому мои умелые пальцы придали фальшивое достоинство.
«Река глубока, а ты ждешь меня с вечера». Голос негритянки, ее плач, одни и те же слова «Река глубока, мое сердце навсегда в Иордане». И так будет всегда? Значит, эта ночь — слепок вечности? Вместе с телом для меня умерло время? Его унесли с собой вот эти руки, бессильно раскинутые на кровати? И так всегда — мое тело, голос негритянки, мой внутренний голос с его вопросами... с его вопросами?
Но время было уже позднее, и мысли мои переключились на ближайшие задачи. Время все-таки не исчезло, о чем свидетельствовали часы. Я пригладил непокорную прядь на белом-белом лбу своего трупа и покинул комнату.
Я шел по галерее, усеянной с обеих сторон пепельными пятнами — картины, безделушки, — пока не оказался в большой спальне бабушки. Всхлипы слегка перебивали ее легкое дыхание — как оно мне было знакомо, как оно успокаивало меня в невозвратном детстве, безумно далеком, неярком детстве! Шаги мои направлялись к постели.
И тут я осознал всю глубину грядущего ужаса. Разбудить ее со всей возможной нежностью, касаясь век кончиками пальцев, произнести: «Ты знаешь, бабушка...» Или так: «Ты видишь, что я...» Или, может быть, так: «Не приноси мне утром завтрак, потому что я...» Но за любым подобным началом все равно последовало бы страшное признание. Нет, я не вправе нарушить сон дорогого мне человека, я не вправе быть мертвым!
Шатаясь и вздрагивая, я пустился в бегство — куда? зачем? — и единственное, на что у меня хватило сил, — добежать до другой кровати, уткнуться лбом в красное покрывало, слиться с ним и с ночью, окунуться в глубокий, чудесный сон, такой же, что царил под закрытыми веками бабушки. Мне хотелось бесшумно встать, вернуться в свою комнату, избавиться от кошмара — или погрузиться в него окончательно. Но вот я услышал робкий голос: бабушка поняла, что я прокрался в ее спальню. Молчать было невыносимо, молчать — означало признаваться во всем или лгать. (А там, в моей комнате, на постели...)
— Что с тобой, что с тобой, Габриэль?
— Ничего, бабушка. Ничего. Ничего не случилось, бабушка.
— Почему ты встал? Что такое?
— Что такое?.. (Сказать ей обо всем, сказать. Нет, не говорить сейчас, не говорить никогда...)
Она уселась на кровати и протянула ладонь к моему лбу. По мне пробежала дрожь: если она дотронется... Но ладонь была, как и обычно, ласковой, и я понял, что бабушка не отдает себе отчета в моей смерти.
— Тебе нехорошо?
— Нет, нет... Не могу заснуть, вот и все. Не могу заснуть.
— Оставайся здесь...
— Мне уже лучше. Спи, бабушка. А я вернусь к себе.
— Выпей воды, это помогает от бессонницы...
— Да, конечно, бабушка. А ты спи.
Успокоившись, она вновь отдалась во власть усталости. Я поцеловал ее в лоб, прямо между бровей, — так приятно было целовать ее в лоб между бровей, — и когда поднялся с постели, с залитым слезами лицом, то уловил далекий голос негритянки, откуда-то из прошлого, милого и забытого... «Моя душа вручена Господу...»
Я не способен заснуть. Эта ложь вилась вокруг меня, пока я шел обратно. Перед дверью спальни мелькнула слабая надежда. Все представилось ясным, отчетливым. Достаточно открыть дверь — и наваждение рассеется. Пустая кровать, верное зеркало... и мирный сон до самого утра...
Но я лежал там, мертвый, лежал в ожидании. Меня задорно приветствовала моя искусственная улыбка. А прядь волос снова упала на лоб, и губы потеряли прежний цвет, пепельно-серые, застывшие в уже неизменяемой, жестокой гримасе.
Присутствие тела вызвало во мне прилив отвращения. Освещенный скупым светом ночника, мой труп покоился на постели, грузный, весомый. Руки мои зачесались от зуда — кинуться на кровать, бешено исполосовать это лицо ногтями... Я все же справился с приступом ярости и бросился на улицу, пустынную, едва подсвеченную луной.
И начались блуждания. Я шагал, миля за милей, по городским кварталам, по знакомым наизусть улочкам. Чувство удаления от своего тела вернуло мне ложное спокойствие того, кто смирился, возвратило сознанию бесполезную ясность, как бы приглашавшую к размышлению. Так я блуждал бог знает сколько времени, разбирая мысленно под холодным лунным светом раннего утра обстоятельства своей смерти.
Пожалуй, я нашел верное объяснение: «Я спал и видел сон. Конечно, мой бесплотный образ путешествовал по лабиринтам сна, существующим вне времени и пространства, неповторимым, расположенным за пределами тесной каморки бодрствующего сознания...»
Все это я говорил себе на площади, под ветвями старой липы.
«Я быстро проснулся, неизвестно зачем. Слишком быстро. Вот и секрет моего нынешнего состояния. Ведь можно же при пробуждении встретить смерть? Я вернулся в мир людей с такой скоростью, что мой образ — затерянный во сне, образ, в котором разместились моя душа и мое сознание, — не поспел за мной... И так произошло это безумное разделение: образ во сне, оторванный от своих телесных корней, — и тело, перешедшее от кратковременной смерти в час отдыха к настоящей смерти. И сейчас оно лежит с застывшей улыбкой».