Франс Силланпя - Праведная бедность: Полная биография одного финна
Осень рано пришла на унылые, неровные всходы озимых. Большая часть земли на Никкиле осталась незасеянной, и еще до рождества к хлебу стали примешивать добрую половину мякины. После праздника всех святых на хуторе только и осталось мужчин что Пеньями да Юсси. Все работы по хозяйству легли на плечи двух торпарей.
Так маялись в своей лесной глуши эти люди, и им было не до разговоров о «народе Суоми». А судьба что ни месяц посылала им все новые испытания. Июнь в том году выдался такой, что, выйдя под утро на двор, можно было увидеть снег на склонах Свиной горки и ослепительно сверкающий лед на озере. В скупом сумеречном свете, пробивающемся из-за туч, виднелись пожухлые, полегшие посевы. Потом настал Иванов день, а за ним — недели ошеломляющего, упоительно-нежданного тепла, точно больной до времени рвался с постели, — и это не сулило добра. А потом — первые дни сентября, ясные улыбающиеся утра, которые как бы отвечали на встревоженные взгляды людей.
— Чего удивляетесь? Неужели не видно, что мы — праздничные утра? Наступают новые времена.
Словно праздника ради природа устроила три таких дивных, заиндевелых утра подряд, хотя вполне хватило бы и одного. До странности маленькими выглядели люди на узких деревенских улочках, и Пеньями с Никкили, трезвый и до смешного серьезный, тоже бродил по ним. На поле Хусари он увидел людей за работой и в обычное время не преминул бы позубоскалить над ними: они косили тощую рожь и сгребали накос в небольшие кучки. Но теперь Пеньями скромно прошел мимо и пожелал им доброго утра таким голосом, что казалось, еще немного — и он заплачет.
Наконец, после долгих приготовлений, напоминавших отдаленные угрозы, но всякий раз оставлявших каплю надежды, нагрянул сам великий гость и избавил людей от мучительного ожидания. В Харьякангас лишь папаша Оллила собрал кое-какой урожай. Впрочем, он не придавал этому особого значения и лишь громогласно вещал из чащи своей бороды:
— Хуже всего то, что кора на деревьях начнет отставать только весной!
Смеркался последний сочельник, который семейство Никкиля встречало вместе. Даже в такие времена у людей столько мелких хлопот, что им некогда подумать толком о рождестве, пока сумерки не загонят всех в избу. Впрочем, сегодня они инстинктивно избегают думать об этом и не торопятся сойтись вместе в празднично спокойной атмосфере. У этих внешне грубых, темных людей чуткая душа — такими много поколений назад вылепила их меланхоличная, неразгаданная в своих тайнах природа. В густеющих сумерках не одному из них, как бывало в детстве, слышится шелест крыльев рождественского ангела, и, может статься, кто-нибудь из этих людей, в одиночку делающих свое дело, замедлит шаг и мыслями перенесется к тому, что стоит у порога: к рождеству голодного года. Лучше уж подольше не возвращаться домой… Ведь наверняка и другие заметили рождественского ангела; при его появлении в душу дохнуло каким-то жутким предчувствием, и никто не хочет выдать это взглядом.
Но как бы там ни было, а и в ту осень время неумолимо приближало этот вечер — вечер рождества. Бег времени не могли сковать никакие заморозки.
Сумерки… У окна сидит старый Пеньями. Он устал, безжизненным взглядом смотрит он во двор, и нет у него сейчас сил даже скандалить. Жуткие предчувствия не мучают его — он не видел рождественского ангела. Он сидит без дела в пустой избе и ничуть не томится этим. Злоба душит его — злоба пресыщения.
Рождество!.. Старый Пеньями знавал немало веселых рождественских вечеров. Было время, дух рождества буйно стучал в его жилах, раздутых изобильем водки, домашнего пива и свинины. В те далекие рождественские вечера человек чувствовал себя хозяином на собственном дворе. Бабы и ребятишки тряслись от страха, когда однажды рождественской ночью он, горланя, отправился к соседу на Хусари, с которым тогда судился. Сначала они подрались, потом один продал другому лошадь, а под конец оба уснули в пекарной на Хусари. Но спали недолго и рано утром уже мчались в церковь под звон бубенцов… Да, рождество в те времена справляли со звоном — и даже с треском. А за рождественской шла Стефанова ночь и еще немало других ночей вплоть до самого крещенья. Бешеные были рождества — да и бабы были моложе.
Сидя в сумерках у окна, накануне голодного рождества, Пеньями устало вспоминает добрые старые времена. Он чувствует, как одинок он на свете. К тем людям, что хозяйничают сейчас в его доме, он не испытывает ничего, кроме какого-то вялого отвращения. Они существуют лишь для того, чтобы показать ему всю глубину его падения: ведь и он теперь почти такой же, как они. Ловиса хоть и жива, да состарилась, а когда бабы старятся, они уж ни на что не годны.
Пеньями знает человека, у которого и сейчас есть водка. Пеньями думает о папаше Оллила. Папаша Оллила старше Пеньями, но он не его круга человек, — он вообще сам по себе. Он раздражающе самостоятелен и во всех отношениях несравненно выше Пеньями и всех прочих. Папаша Оллила пьет не меньше его, но он здоровее, он богаче. Он почти всегда ест хлеб без мякины, заморозки не разорили его, и с Кокемяки ему прислали три больших воза сена. В довершение всего Пеньями должен ему шестьсот рублей… С таким не больно-то подурачишься в ночь под рождество.
Пеньями встает и неуверенным шагом выходит на двор, словно не зная, куда пойти. Заметив дрогнущего на пригорке Юсси, он уже готов напуститься на него, как вдруг из-за бани показывается пестрая кучка людей, волокущих за собой большие сани. Зрелище это хорошо ему знакомо, и Пеньями прямо-таки оживает, упиваясь сознанием, что уж для этих-то людей он по-прежнему хозяин.
— Доброго рождества! — говорят ему нищие с заметным северным акцентом.
— Спасибо, да не на этот раз, северяне! Ступайте в Оравайнен, там для вас найдется ночлежка… А ну, прочь отсюда, кому говорят!
Пеньями отправляется на Оллилу, и Юсси спокойно может рассмотреть удаляющихся нищих — или северян, как их называют. Здешних, приходских, побирушек крестьяне не называют нищими. И даже пятьдесят лет спустя, во время войны, когда заходила речь о северянах, они казались тогдашнему Юхе Тойвола страшно чужими. Настроение того рождественского сочельника глубоко запало в его душу.
Когда Пеньями исчез из виду, Юсси побежал на Свиную горку, к тамошней лачужке. Было уже поздно, но какой-то инстинкт уводил мальчика от дома; уж на Свиной-то горке наверняка будет настоящее рождество, такое, какого никогда не увидишь на Никкиле. Вот бы провести нынешний вечер с тамошними мальчишками! Дома у Юсси не было друзей.
На Свиной горке очень удивились, когда к ним заявился Юсси с Никкили, и Кустава уже было решила, что на Пеньями накатил дурной стих. Исподволь расспросив мальчика, она узнала, что ничего особенного не произошло. Пеньями ушел на деревню, вот Юсси и прибежал к ним… Все это было вполне понятно. В избушке по-рождественски пахло пареной брюквой, но каким-то чутьем Юсси угадал, что ему от всего этого ничего не перепадет. С помрачневшим лицом он выскользнул в дверь, неразгаданный, как некое рождественское знаменье. После этой маленькой, подсказанной инстинктом прогулки не оставалось ничего другого, как вернуться домой. В небе загорались звезды, а в избе, как всегда, коптила лучина. Все ждали хозяина, чтобы пойти в баню. Но его все не было, баня грозила остыть, и в конце концов пошли без него.
Обитатели Никкили вели себя в тот вечер весьма необычно.
Папаша Оллила уже принял праздничные поздравления, сходил в баню и как раз расчесывал бороду, когда в избу ввалился Пеньями. Нашел тоже время говорить о долгах! Да и до выпивки еще далеко; она начнется лишь за ужином, после того как вместе со всей прислугой пропоют рождественский псалом. Папаша Оллила с трудом сдерживал раздражение.
— Так ведь… ты знаешь все не хуже меня. За тобой шестьсот рублей да процент за два года не плочен. Его следует присчитать к основному капиталу…
— Так ведь… я не продаю самогон ни за наличные, ни в долг. А проценты к капиталу присчитаю. Это будет марок двести…
— Так ведь… самогону я дам тебе задарма, как раз чтоб расчухать рождество. Есть у тебя посудина?.. Только пеняй на себя, ежели я законным порядком взыщу с тебя должок. За все про все выходит две тысячи шестьсот марок… Ну, с миром господним!
Тягостное молчание воцаряется на Никкиле по возвращении из бани. Что скажет старик, когда увидит, что в баню сходили без него? Майя еще в бане, она пошла туда одна, после всех — пока другие мылись, она без их бедома натаскала в избу соломы. Солома эта — горелая, ее надергали утром на корм скоту из крыши сарая, построенного два года назад. Юсси считает своим долгом присесть на нее; от соломы несет затхлостью. Он один среди взрослых. Настроение у всех подавленное.
Но вот в сенях раздаются шаги Пеньями. Ярче обычного блестит знакомый глаз в растворе двери, громче обычного вырывается дыханье из груди, и всем сразу бросается в глаза объемистый деревянный жбан, который он, нисколько не таясь, несет под мышкой. Такой твари на Никкиле нет, этот жбан — из деревни.