Хачатур Абовян - Раны Армении
Мой сын, мой юный Моси тоже бежал с ним. Говорят люди — он еще жив. Боже, да будет к нам милосерд твой суд, не насылай на нас впредь такого бедствия, чтобы мы больше такого горя не видели, молю тебя, припадая к стопам твоим, — закончил бедняга и отер полою глаза.
К вечеру стало прохладно, поднялся сильный ветер, пыль окутала крепость со всех сторон. В такую погоду и птица не вылетит из гнезда. Но на сей раз весь мир сошелся и с четырех сторон обложил Ереванскую крепость. Кто пришел просто из-за одного имени Агаси, кто — на вынос его тела. Народ слышал, что хоронить будут с музыкой и войсками — такое событие, такое зрелище впервые случалось в Ереване.
Солдаты и музыканты толпились у крепостных ворот, жандармы расчищали дорогу. Площади — Банная и святого Саркиса — так чернели, белели, колыхались из стороны в сторону, что казались вспенившимся морем, когда оно под дуновением ветра набирает белую пену и кидает ее на камни и скалы, либо черной своей водою шумно хлещет по сторонам. Пыль, в свою очередь, довершала все.
Тамбурмажор взмахнул палочкой, солдаты выстроились, музыка заиграла траурную мелодию, показались головы черных коней и край гроба. Вышли генералы и офицеры, окружая преосвященного Нерсеса, — процессия двинулась под звуки погребальной музыки. На тысяче возвышенных мест, на тысяче плоских крыш жалостно плакали очи, горестно сжимались сердца, издавали вздох уста — так, что и камни вместе с ними вздыхали и ахали.
Велик двор Анапатского храма, — но русские, армяне, тюрки — и стар и млад — так заполнили его, что продохнуть было нельзя.
Попы давно уже открыли двери церкви, зажгли свечи, облачились в ризы и с кадилами, крестами, хоругвями в руках дожидались, чтобы внесли гроб в церковь. Они устали отгонять толпу, — многие перебирались через стены, чтобы поскорее найти себе место.
В это самое время, среди давки, какой-то калека, пока еще было сравнительно спокойно, пробираясь ползком в толпе, ударяя себя по голове и груди, вырывая волосы, призывая святого Саркиса, — добрался наконец до одного из священников и припал к его ногам, чтобы тот разрешил ему лежать у церковных дверей.
Боголюбивый священник — Тер-Маруке*, кому епископ Овсеп приходится сыном[193], — решил, что этот жалкий человек либо пришел на богомолье, либо собирается просить милостыню, пожалел его, достал несколько медяков, бросил ему и велел дьячкам его не трогать.
— Ах, да ослепнет тот, кто тебя ослепил, да лишится горсти земли, кто довел тебя до такого бедствия, о несчастный юноша! Какое благородное лицо, какой стан, какой рост прекрасный — почему должны они быть так искалечены? Да искалечится жизнь человека, изуродовавшего тебя! — Так сказал благородный священник, отер глаза и отвернулся.
Только лишь почтенный прах прибыл к месту назначения, едва умолкли звуки музыки и таракана и спустили гроб, чтобы отслужить литию, только лишь преосвященный Нерсес отверз уста… Боже, какой язык расскажет, что тут случилось!
Горы и ущелья запылали, народ словно водою окатило; уже и уста не открывались, очи метали огонь, сердце выхватывало один за другим свои кинжалы, дыхание исторгалось клубами дыма и пламени. Весь мир как бы окаменел. То не был сон, — нельзя было открыть глаза, стряхнуть его; то не был огонь — нельзя было убежать и успокоиться. Самое нутро горело, самое сердце разрывалось.
— Агаси-джан, Агаси, свет моих глаз давно померк — никогда, ни разу не увижу я лица твоего! — раздался вдруг чей-то голос. — Жилы ног моих давно одеревенели — не могу я встать перед тобою и оплакать тебя. Руки мои, как обрубки, припали к груди, — не могу я обхватить гроб твой, хоть гроб твой прижать к груди, припасть к твоему лицу, коснуться щекою твоей щеки, душу свою в путь отправить вместе с твоею — свет жизни моей, Агаси, ненаглядный мой храбрец, царь мой, Агаси!
Того ли ты чаял? Хотел поспеть на помощь бедному отцу, хотел привлечь сердца друзей и приятелей, хотел заново построить Ани, омрачить дни своей жизни, чтобы помочь стране и народу, — о ангельская душа, — собой за нее пожертвую!
Ах, разве есть у земли другое такое дитя, родила ли она еще такого сына, как ты, — что ж она так бессердечно уносит тебя?
Разве небо видело, разве создало оно такое существо земное, как ты, — зачем же оно отнимает тебя?
Разве у армянского народа есть еще подобный сын, светоч такой, как ты, — что ж он принес тебя на руках, зачем хочет положить в землю, отказаться от тебя, предать молодое твое тело земле, схоронить в могиле? — за небесный, светлый образ твой жизнь отдам, Агаси!
Горы Лори тебя сберегли, полюбили. Развалины Ани придали тебе сил, избавили от разбойников — одна только родина ослепла, родина худо с тобой обошлась, — как мачеха, себя выгородила, тебя смерти предала, а подобного сына — хоть тысяча лет пройди — не было у нее и не будет.
Целых пять лет был ты богом наших полей и гор. Тысячу пленников, тысячу беспомощных вернул ты к жизни. Неужто не было у страны твоей настолько сердца, чтобы хоть на час один тебя сохранить, не дать так скоро солнцу твоему закатиться?
Глаза мои Гасан-хан приказал выколоть, ноги и руки мои достались ему жертвой, Агаси-джан. Небо и земля навеки для меня померкли, силы давно меня покинули, солнце и луна давно для меня закатились. Родителей и родственников я еще не видел, боялся, что сердце во мне сгорит, — сколько было у меня дыханья, я хранил его для тебя; оглохшие мои уши по голосу твоему тосковали, омраченное мое сердце при имени твоем прояснялось, утешалось; я ждал голоса твоего сладкого, хотел еще раз услыхать его, а потом и душу отдать; по светлому образу твоему тосковал, чаял, чтобы пришел ты, озарил мрачное подземелье, для меня предназначенное, оживил холодную могилу, для меня вырытую, огнем зажег сердца смотрящих и слушающих, — чтобы знали, что ты, ты оплакиваешь меня, свет моей жизни.
А теперь? Ах, если б огонь с неба посыпался на мою голову, сжег, испепелил бы меня, либо земля разверзлась бы и меня поглотила!
Ах, как мне оплакать тебя, когда и глаз у меня нет, как мне стоять над тобою, когда ничего не вижу? Где могила тебе — в земле или же в моем сердце? Люди ли только плачут над тобою или же и горы и ущелья? Вот хоронят тебя, — а что сейчас, ночь или день? Солнце ли закрыло глаза, померкло или луна? Ангелы ли окружили тебя и оплакивают или же люди? На небе я с тобою или на земле? — за прекрасное лицо твое жизнь свою отдам, Агаси!
Отец и мать твои стоят передо мною, радуются, ликуют, зовут тебя, венец и венок, свет и цветы на тебя нисходят — украсить тебя, цари и подвижники вышли тебе навстречу — все я вижу, среди всех ты блещешь, как солнце, — но что за скорбный голос доходит до моего слуха, что за плач и вопль раздаются? Где твоя Назлу? Где твои милые дети, тобою оставленные? Уходишь — и даже не спросишь.
Но что это за камни оббивают, раздирают мне колени?
Нет, — горе мне и жизни моей, — это ты на небе, а я, несчастный, на земле, в этом суетном мире, в этом мрачном аду, в этом ущелье тернистом. Я — без тебя, Муса — без Агаси, тело — без души, пустой труп, — а где же ангел его?
Я провел жизнь с тобою — без тебя да не будет ее. Рядом с тобою взошло мое солнце, — передо мною твое зашло. Это дыхание превратится в огонь — оно сожжет меня. Эта земля превратится в ад — истерзает меня. Да будет это тело, уже мне не нужное, тебе в жертву принесено, — тебе! Зачем меня оставил — а сам уходишь? Зачем меня хоронишь — а сам улетаешь?
На земле вместе мы услаждались, в колыбели и на поле был ты спутником моей жизни, любимцем моего сердца — я был задушевным твоим другом.
Если отец и мать не рыдают над тобою, если родственники возлюбленные не стоят над телом твоим, неужели же твой несчастный Муса, сын, тобою взлелеянный, тебя в дорогу отправит, а сам утешится, тебя предаст земле, а сам не пойдет за тобою?
Нет, нет, клянусь святым твоим ликом, которого никогда уже не увижу, — иди в рай, а меня веди в ад, веди, говорю, — а этот мир меня уже удержать не в силах. Плотские глаза мои тебя не видят, но ведь духовный мой взор — будет открыт.
Родимый ты мой! Ежели и в небесах не смогу я обхватить тебя, обнять, говорить с тобою, сидеть возле тебя, то все же буду видеть, как над тобой витают ангелы, как предаешься ты в раю созерцанию, как свет нисходит на тебя. Лишь бы увидеть тебя, Агаси-джан, — а там пускай хоть меч в сердце, — я возрадуюсь, пускай хоть огонь зажгут над моей головой, — я возликую. Уведи, уведи меня, своего друга, — а не то я сам пойду, чтобы от тебя не отстать… Ах!..
— Ах, чей голос слышу? О, люди, возьмите камни — побейте меня, возьмите меч — разрубите меня на куски! — раздалось вдруг из толпы — и словно гром грянул.
— Муса, сын мой! Сперва меня убей, похорони, о пропавший мои сын, истерзавший мне душу, измучивший сердце, — пожалей старика-отца. Эти седины в жертву тебе принесу, дитя ты мое! Дай же мне хоть дыхание твое услышать! Ах, горе мне и моей жизни! Муса… Агаси… Небо, обрушься, земля, разверзнись! Гасан-хан, ад, ад — возьмите меня, поглотите меня!