Анри Шарьер - Папийон
Мы, наконец, узнали правду. Оказывается, Филлисари убил только одного человека, других двоих пристрелили фараоны, оказавшиеся в окружении у колодца, когда каторжники достали тесаки, горя желанием прирезать хоть одного фараона перед смертью. Вот во что вылился бунт, с самого начала обреченный на провал, — в самоубийство трех каторжан. Эта трактовка была принята всеми — и администрацией, и заключенными.
Похороны охранников, а также Отэна и Марсо, прошли следующим образом: так как на острове оказался всего один ящик-гроб со специальной задвижкой для выброса трупов в море, то фараоны запихнули туда всех покойников, вывезли в открытое море и затем одновременно спустили за борт. По их расчетам, покойники должны были тут же уйти на дно, как как к ногам были привязаны камни, что позволило бы уберечь их от акульих челюстей. Но мне рассказывали, что не успели все пятеро скрыться под водой, как начался балет «Белый саван» — ожившие с помощью акульих морд и хвостов, они, словно марионетки, долго вертелись и дергались на пиру, достойном самого Навуходоносора. Фараоны быстро повернули к берегу, опасаясь, что и до них доберутся голодные твари.
Прибыла комиссия. Она проторчала на острове пять дней, а на Руаяле два. Меня никто не допрашивал. Что касается Дутена, то для него все сошло гладко. Филлисари предоставили длительный отпуск до достижения пенсионного возраста. Мохаммед получил свободу, коменданта Дуэтена повысили в чине.
В любом сообществе всегда находится какой-нибудь недовольный или нытик. Не обошлось без него и здесь. Сразу после того, как уехала комиссия, ко мне подошел один тип.
— Ну а мы что с этого поимели, спасая фараонов? Я пристально взглянул ему в глаза:
— По-твоему, ничего, да? Человек шестьдесят каторжан не получили по пять лет одиночки за соучастие, по-твоему, этого мало?
Что касается меня, то я не выиграл и не проиграл, самое главное, что мои товарищи не понесли тяжкого наказания. Заодно было покончено с тяжелой работой по перевозке камней. Сейчас их таскали буйволы, а каторжане только устанавливали их в море. Карбоньери вернулся в пекарню. Я же по мере сил добивался возвращения на Руаяль. Здесь не было мастерской, а значит, и перспективы изготовить плот.
Избрание Петена главой правительства ухудшило взаимоотношения между каторжанами и охранниками. Все из администрации в голос твердили, что они сторонники Петена, дошло до такого курьеза, что один парень, нормандец, заявил мне:
— Знаешь, что я скажу тебе, Папийон? Я сроду не был республиканцем.
На островах не было радио, и мы не знали последних новостей. И вдруг разнесся слух, что из Марселя и Гваделупы мы якобы снабжаем немецкие подводные лодки. Вот тебе и на, попробуй тут разобраться! Вести поступали самые противоречивые.
— Знаешь что, Папийон? Именно сейчас мы должны организовать бунт, чтобы потом передать острова людям де Голля.
— Думаешь, Длинному Шарло так нужны каторжане? На черта они ему сдались?
— Ну чтоб добавилось еще две-три тысячи граждан.
— Ах, граждан! Наверное, тех, у кого проказа. Или дизентерийных, или у кого поехала крыша. Смеешься, что ли? На хрена ему такое барахло? Он не дурак.
— Ну а тысячи две здоровых?
— Это другое дело. Думаешь, если здоровые, так пригодны в армию? Думаешь, война — это нечто вроде вооруженного грабежа? Грабеж длится минут десять, а война несколько лет. Чтобы стать настоящим солдатом, надо иметь патриотические чувства. Не больно-то много тут тех, кто готов отдать за Францию свою жизнь.
— А зачем отдавать ее после того, что она с нами сделала?
— Значит, я прав. Слава богу, у этого верзилы Шарло есть другие, с кем он может выиграть войну, И как подумаешь только, что эти свиньи немцы вошли в нашу страну! Как подумаешь, что нашлись французы, которые тут же перешли на их сторону! Здесь фараоны все до единого твердят, что они на стороне Петена!
— Неплохой повод снять с себя обвинение, оправдаться, — заметил один каторжанин.
До сих пор никто не говорил об оправдании. А сейчас вдруг все — и блатные в законе, и мелкая шушера, — все бедняги узрели вдруг какой-то проблеск надежды.
— Папийон, так тот бунт устроили нарочно, с целью примкнуть к де Голлю?
— Сожалею, но я ни перед кем не собираюсь оправдываться. В гробу я видал французское правосудие и его статью об амнистии! Мой долг — устроить побег, а потом, когда стану свободным, буду жить как нормальный человек среди нормальных людей, жить в обществе, не представляя для него опасности. Я готов принять участие в любом предприятии, лишь бы в результате можно было смыться. А с другой стороны, влезешь в какую-нибудь заваруху, и, знаете, что скажут эти штабисты? Что мы захватили остров, просто чтоб удрать, а не помочь чем-нибудь освобождению Франции. Да и в конце концов, как знать, кто тут прав. Мне, как и любому другому, больно, что моя родина захвачена, ведь там мои родители, сестры, племянники.
— Дураки мы и засранцы, если думаем о родине, которая ни капельки нас не пожалела.
— Так и должно было случиться. Ведь все эти мусора, эти адвокатишки и прочие законники, все эти местные жандармы и фараоны, это не Франция. Отдельный класс со свихнутыми мозгами. Сколько из них готовы сейчас лизать задницы немцам? Повторяю еще раз — не собираюсь я лезть ни в какой бунт ни под каким предлогом. Ради побега, да, но не лишь бы как...
Подобные разговоры велись во всех бараках. Одни были за Петена, другие за де Голля. Новости поступали, только когда к нам в гавань приходили корабли, доставлявшие муку, сушеные овощи и рис. Трудно было понять, что такое война, слишком уж огромное расстояние отделяло нас от родины.
Для нас же война означала приблизительно вот что: усиленную охрану, удвоившуюся численность фараонов, множество инспекторов, среди которых многие с эльзасским акцентом, очень мало хлеба — мы получали в день всего по четыреста граммов.
О побеге даже думать стало страшно — за него полагалась теперь смертная казнь с формулировкой: «При попытке перейти па сторону врагов Франции».
Через четыре месяца мне удалось вернуться на Руаяль.
Тетрадь девятая
СЕН-ЖОЗЕФ
СМЕРТЬ КАРБОНЬЕРИ
Моего друга Матье Карбоньери ударили ножом прямо в сердце. Это убийство повлекло за собой серию других. Он совершенно голый принимал в умывалке душ, и как раз, когда лицо его было сплошь залеплено мылом, его закололи. Обычно, когда принимаешь душ, берешь с собой перо, открываешь его и суешь под свое барахло, чтобы успеть выхватить, если возникает какая-нибудь опасность. Он пренебрег этой маленькой предосторожностью, и это стоило ему жизни. Убийцей моего друга был армянин-сутенер, осужденный на пожизненное заключение.
С разрешения коменданта я вместе с одним заключенным понес тело к причалу. Труп оказался страшно тяжелым, даже спускаясь с холма, мы раза три устраивали себе передышку. К ногам покойника привязали большой камень. Проволокой, а не веревкой — так акулам будет труднее ее перегрызть, — и тело спокойно уйдет себе на глубину целым и невредимым.
Как только мы дошли до причала, зазвонил колокол. Мы влезли в лодку. Краешек солнца едва коснулся горизонта. Шесть часов вечера, а Матье уже уснул крепким, беспробудным вечным сном. Для него в этом мире все было кончено.
— Давай двигай! — сказал надзиратель, сидевший у румпеля. Минут за десять течение вынесло нас в пролив между двумя островами — Руаялем и Сен-Жозефом. И тут у меня буквально дыхание перехватило. Десятки акульих плавников резали водную гладь, описывая быстрые круги на расстоянии не более четырехсот метров от нашей лодки. Вот они — пожиратели заключенных, — явились на свидание вовремя.
Бог даст, они не успеют сцапать моего друга. В знак прощания мы подняли весла. Ящик накренился. И спеленутое мешковиной тело Матье выскользнуло из него вслед за тяжелым камнем и через секунду оказалось в воде.
И... о ужас! Не успело оно скрыться из вида, а я был уверен, что оно уже пошло ко дну, как вдруг его вытолкнули на поверхность акулы — Бог знает, сколько их там было — семь, десять, двадцать, — трудно сказать. Мы и развернуться не успели, как мешки были сорваны с трупа, а затем произошло нечто уже совершенно невообразимое и чудовищное. Секунды две-три тело Матье стояло в воде вертикально. Правой руки уже не было. Возвышающийся до пояса над поверхностью труп двинулся прямо к лодке, а затем исчез навеки в бешеном пенном водовороте. Акулы проносились под лодкой и били о днище с такой силой, что один из сидевших с нами заключенных потерял равновесие и едва не свалился в воду.
Все мы, в том числе и тюремщики, буквально оцепенели от ужаса. И первый раз в жизни я почувствовал, что, увидев хоть раз такое, жить дальше абсолютно невозможно, просто невыносимо; я уже сам был готов броситься к акулам, чтобы избавиться от этого кошмара раз и навсегда.
Я медленно брел от причала к лагерю. Один. Часов семь вечера, а уже совсем стемнело. На западе небо слабо отсвечивало последними отблесками уже закатившегося солнца. Все остальное затягивала сплошная черная мгла, пронзаемая время от времени мигающим лучом маяка.