Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»
Итак, их сердца медленно отдалялись друг от друга, движимые одною только силой вещей, без непосредственных причин для расхождения, без разрывов и боли. С их дружбой произошли те же незаметные каждодневные изменения, что и со снятым с ветки спелым плодом: однажды глядишь, а он-то уже подгнил. На смену тесному юношескому союзу пришло болёе прохладное и сговорчивое участие, не грозящее, как ранее, разрывом, но уже едва ли способное расти и шириться. Мы не можем отбросить старинные наши дружбы, чтобы не лишиться сразу слишком многого, подобное чревато саморазрушением; но эгоистическая уважительность, более кощунственная, нежели ненависть, есть лишь еще одна иллюзия, мешающая видеть, что мы теряем.
Стало быть, они продолжали делиться мыслями или сообщать о каких-то поступках, однако не признаваясь в движущих силах деяний, не углубляясь в самую сердцевину помыслов. Если Анри сообщал, что влюбился, он уж не исповедовался, умалчивая о том, насколько сильно его чувство; когда Жюль заговаривал о каком — либо произведении, он не уточнял, до какой степени оно ему нравится или претит, заранее уверенный, что Анри не проникнется к нему тем же презрением, не воспылает сходным восхищением, по крайней мере поводы к тому или другому будут иные.
Анри находил, что Жюль недостаточно разделяет с ним радость от каждой мелкой победы, не возгорается душой от очередного амбициозного прожекта, а тот огорчался, что Анри равнодушен к его литературным планам и трудам, так что один стал редко упоминать, как живет, а другой — что обдумывает. Они все еще толковали о женщинах, об искусстве, о будущем, но Жюль слишком любил женщину вообще, чтобы обожать отдельных представительниц прекрасного пола, слишком ценил возвышенное, чтобы довольствоваться посредственным, и к славе относился куда как истово — не мог разменивать ее на знаки уважения.
Анри и не заметил глубинных расхождений, приключившихся с ними; если бы кто сказал ему, что прежде их дружба была прекраснее, он бы не понял, о чем речь. Недаром он превзошел науку обхождения с разными фазисами страсти еще в пору своей первой авантюры, а применение ее на практике успело сделать сердце толстокожим — так от ходьбы грубеет пятка. Некогда и он испытал сердечную горечь при угасании любви, как Жюль — дружбы, а подобная боль так жжет, что мешает прочувствовать другие потери, причиняющие не столь сильное страдание, ибо оно рождено страстью менее горячей.
Жюль, понимавший мизерность их взаимной симпатии, такой заурядной теперь и так бьющей через край тогда, несомненно, огорчился бы еще больше, доведись ему вспомнить столь же живо, каким он-то был встарь, но юные годы друга отпечатались в его памяти куда ярче. Да сохранил ли сам Жюль что-нибудь от времен, ныне вызывавших такое чувство утраты? К чему обвинять в переменах Анри, если и сам уже не тот? Какая все-таки удача, что оба не могли осознать собственной метаморфозы! Разумность такого человеческого устройства очевидна, ведь ситуация только поэтому не причинила Жюлю стольких мук, сколько могла бы, если б до него дошло, в какой степени они оба — со своими мечтами и деяниями — естественный результат прежних грез и поступков, всего их юношеского бытия. Каждый день нашей жизни — звено в цепи, они неразрывны: грядущий с нынешним идут в дело один за другим, крепко спаянные, и что с того, из золота сегодняшнее кольцо или из железа — ни прежние не станут от этого лучше, ни будущие хуже, да и вся их совокупность, брошенная на некие весы, вряд ли потянет больше.
Людям, предназначенным действовать, Провидение рано посылает все, что поможет им преуспеть значительно позже, — страсти, во имя которых надо предпринимать нечто вполне определенное, интересы, требующие хитрости, приключения, для коих необходима немалая энергия; во дни юности они впервые, еще налегке пробегутся по кругу, вертеться в котором им суждено все зрелые годы; тогда они с лихвой испытают то, что в младые лета лишь пригубили, до конца проявят свойства, заложенные в довольно ординарных обстоятельствах какой-нибудь юношеской эскапады. Точно так же пособия по грамматике нужно читать прежде серьезных филологических трудов: скажем, Жиро-Дювивье или Шапсаля с Маттиаком штудируют после Ноэля либо Бюрнуфа.[108]
Первая любовь Анри позволила ему отведать прелести и муки остальных, он укрепился в честолюбивых склонностях, претерпел уколы тщеславия, подобное же происходило с другими чувствами, укорененными в тысяче иных обстоятельств; Анри усваивал уроки жизни, словно верховой езды, — если начинать учение, объезжая диких лошадей, вы рискуете сломать себе шею после первого прыжка, но зато сразу станет понятно, как надо браться за дело.
Сперва его полюбили, и он поддался этой любви, захотел придать ей силы, а выросла только боль; его терзала ревность к мужчине, мужу, он бежал из-под его крова и подвергся напастям потруднее прежних: испытал нужду, притом двойную, но затем нащупал орудия, какими можно начинать рытье своего шурфа, и не пожалел сил, чтобы овладеть ими; он наблюдал естественное угасание страсти, какую почитал вечной, но по результатам убедился, что бессмертных страстей не бывает, любимая им женщина тоже утешилась, и это умерило горе; пришел черед связям, не столь продолжительным, которые тоже прервались, порождая и унося прочь вереницу новых убеждений; вследствие этих перипетий Анри накопил многообразный опыт, относящийся к женщинам, которых он любил, к мужчинам, повидав их на своем веку немало, и к себе самому, поскольку успел испытать довольно злоключений; порывистости он сохранил ровно столько, чтобы доводить замыслы до конца, и остаток способности любить уберег, чтобы не разучиться испытывать наслаждение, — подобная гимнастика оказалась достаточной для укрепления мышц тела и души, но не такой чрезмерной, чтобы истерзать его нервы.
Что касается неприятностей Жюля, они были связаны с его основной склонностью: он полюбил, растравив свои желания, был обманут, поверженная любовь и неудачные первые шаги на литературном поприще слились в единую боль и пропитались общей нежностью, после чего превратились в обычную декорацию, на фоне которой, как правило, выступает поэзия; туда он и погрузился, найдя для страдания местечко и в сердце, и в голове: оно давало пищу и чувству, и негодованию.
Знаете, что придает мясу страсбургских печеночных паштетов с трюфелями, какими вы объедаетесь за завтраком, особую нежность при соприкосновении с нёбом? Животное, предназначенное к закланию, долго держат на раскаленном листе металла, чтобы его печень раздулась, налилась кровью и сделалась такой вкусной. Разве имеют значение его страдания, если наше удовольствие возрастает! Вот так и гений, его воспитывает долгая мука, откуда, по-вашему, берутся те сердечные вопли, что приводят вас в восторг, возвышенные мысли, от которых вы вскакиваете с кресла? Источник всего этого — скрытые от вас слезы, неведомая вам тоска. Ну и что с того? Животное все равно съедят, а поэт заговорит, стало быть, тем лучше, если страдания истерзали им обоим нутро, раз от этого мясо первого превосходно, а фраза второго обворожительна!
Только захочешь описать грусть, как она уже ушла, вылилась из сердца прямо в природу, стала общей, более универсальной и смягченной: вот где таится секрет тех темных тонов, в которые погружены самые блистательные ее творения, благодаря чему даже бурлескное в ней пронизано такой едкой горечью, что тяготеет к трагическому.
С высоты своей личной боли художник созерцает страдания людские, в этом зрелище ему открываются неведомые дали, оттого мы и глядим туда за ним вслед так неотрывно. Однажды его зрачки обжег свет искусства, от которого кружится голова, как у тех, кто поднялся на головокружительные вершины, и он прикрыл веки, чтобы не ослепнуть, затем все линии заняли свои места, уже различимы первый и второй планы, детали бросаются в глаза, на будущем полотне расположились в равновесии живописные массы, горизонты раздвинулись, открытый им новый порядок стал ему внятен, рука обрела силу и ум пришел в равновесие.
Если за событиями, подготовившими его к постижению идей, без которых он бы не стал тем, что он есть, последовали еще происшествия, столь же значительные, их урок не принес бы плода: уже обретенное знание не оставляет места новому, заграждает дорогу к нему, а то чудесное «я», что появилось на исходе первой метаморфозы, потерялось бы в тщательном исследовании сменяющих друг друга внутренних состояний. Художнику во благо, чтобы новая жизнь вошла в него, не позволив ему сделать ни шагу ей навстречу, после чего он может спокойно перепробовать все ее ароматы, делясь с нами своими открытиями.
Мысль озаряла Жюля и ввергала в замешательство, ведя от бурного опьянения к бессильной кротости, от сомнения к тщеславному довольству, его не хотели признавать, высмеивали, освистывали; друзья покидали его, да и сам он принижал себя не раз. Его преданность искусству приписывали эгоизму, а принесенные им жертвы — жестокосердию. Ни один из его проектов не увенчался успехом, все его шаги встретили отпор, он присутствовал при агонии собственных привязанностей, самые теплые его симпатии гибли на глазах, но он сохранил в себе достаточно ума, чтобы понимать сердце, и довольно чувства, чтобы доходить до сердцевины мысли.