Робертсон Дэвис - Лира Орфея
Конечно, о будущем ребенке. Они много о нем говорили, причем с поразительной для Даркура открытостью. Мария, уже на шестом месяце, ходила в красивых платьях, которые не подчеркивали, но и не скрывали ее беременность, в отличие от женщин, виденных Даркуром на улице: те носили брюки, словно пихая свой раздутый живот в лицо всему миру.
Артур и Герант были равно озабочены. Каждый из них называл себя неопытным молодым отцом: иногда это была шутка, но все равно в ней сквозил тайный страх. Они тряслись над Марией — заставляли ее садиться, когда она не прочь была постоять, и бегом приносили ей вещи, без которых она вполне могла обойтись. Они настаивали, чтобы она не водила машину, чтобы клала ноги на табуретку, когда садится, чтобы много отдыхала, чтобы пила молоко (чего доктор ей не советовал), чтобы ела побольше, чтобы ела здоровую пищу, чтобы пила самую капельку вина и совсем не пила крепких напитков, чтобы пропускала неприятные новости в газетах. Их слегка разочаровало, что она не требовала причудливой еды, — они были бы счастливы исполнять ее странные капризы, вроде соленых огурцов с мороженым. Мария смеялась и говорила, что это все бабкины сказки. Но они, как любые будущие отцы, превращались в надоедливых старых бабок, и чем дальше, тем больше. Их дружба стала прочнее прежнего.
Интересно, Артур и Ланселот в давние времена тоже так суетились? Конечно нет: у них ведь не было двусмысленного дитяти.
— Встреча с родителями Шнак прошла успешно, — отрапортовал Пауэлл.
— А кто с ними встречался? Прошу прощения, меня там не было, — сказал Даркур.
— Нилла настояла, чтобы Шнак позвала их в гости. Нилла держит Шнак в строгости и учит ее хорошим манерам. Не позволяет ей ругать родителей. Она сказала: «Хюльда, дорогая, ты должна позвать своих родителей сюда, и мы будем с ними очень, очень любезны». Так они и сделали.
— И ты тоже там был? — спросила Мария.
— А как же! Я бы не пропустил этого ни за какие коврижки. Я был, если можно так выразиться, звездой этого вечера, вишенкой на торте. Я замечательно поладил с родителями Шнак.
— Расскажи, — попросила Мария.
— Ну вот, Шнак пригласила их по телефону — Нилла в это время стояла над ней с кнутом, если не ошибаюсь. Вы их видели. Я бы не назвал их душой общества, к тому же они явно заранее приготовились указать Нилле ее место и хорошенько отчитать Шнак. Но у них ничего не вышло. Нилла очаровала их; она создает вокруг себя атмосферу старой европейской аристократии. Достаточно для того, чтобы старшие Шнаки распознали в ней настоящую гранд-даму. Не просто богачку вроде вас, Корнишей, но подлинную аристократку. Просто удивительно, как это до сих пор неотразимо действует. Нилла беседовала с ними на немецком языке — и таким образом исключила Шнак из разговора, потому что та понимает по-немецки, но почти не говорит. Я слаб в немецком — кое-как разберу вагнеровское либретто, и все, — но я понял, что Нилла была с ними подлинно любезна. Не снисходительна — она говорила с ними как с равными, как одна представительница старшего поколения с другими, и дала им понять, что ее искренне заботит судьба Шнак. Она говорила об искусстве и о музыке, и они слегка оттаяли — от этих разговоров, и от жирных сладких пирожных, и от кофе с большим количеством взбитых сливок. Но оттаяли не совсем, хотя их явно впечатлило огромное количество исписанной Шнак нотной бумаги. Они поняли, что она в самом деле трудится. Но им все еще не давал покоя ее мятеж против того, что они считают религией. И тут вступил я со своей ударной партией.
— Ты, Герант? Ты согласился с этими заскорузлыми пуританами в вопросах веры?
— Конечно, Артур-бах. Не забывай, что меня взрастили методистом кальвинистского толка и мой отец был могучим шаманом этой веры. Конечно, я им об этом сказал. Но, сказал я, поглядите на меня: я глубоко погружен в мир искусства, и театра, и музыки, и отцовство и великолепие Бога являются мне каждый час моей жизни и проницают все, что я делаю. «Неужели Господь говорит одним-единственным языком? — вопросил я их. — Неужели Его всепобеждающая любовь не простирается также и на тех, кто еще не пришел к полноте веры, к религиозной жизни? Разве не может Он говорить где угодно, и в театре, и в опере, обращаясь к тем, кто бежал от Него в мир с виду легкомысленный, посвященный удовольствиям? Друзья мои, вы имеете благодать — вам открыта полнота данного Господом Слова. Вы не встречали, как встречал я, Господа, говорящего с падшими и заблудшими языком искусства; вы не сталкивались с хитростью Бога, коей Он проникает и в души людей, затворивших слух для Его истинного голоса. Наш Господь суров с такими, как вы, — теми, кого Он с рождения избрал себе в паству; но Он действует деликатно и нежно с теми, кто уклонился на мирские пути. Он говорит многими голосами, и самый победительный из них — голос музыки. У вашей дочери огромный музыкальный дар, и неужто вы осмелитесь сказать, что она не избрана Богом как Его дитя, Его арфа сионская, что призывает к Нему Его заблудших чад? Осмелишься ли ты, Элиас Шнакенбург, утверждать, что через музыку твоей дочери не может говорить — и я утверждаю это со всем возможным смирением, — не может говорить Сам Господь? Осмелишься ли? Возьмешь ли на себя такое тяжкое суждение? О Элиас Шнакенбург, заклинаю тебя, умоляю тебя, поразмысли об этих тайнах, а потом отвергни музыкальный дар своей дочери, если посмеешь!»
— Господи боже, Герант, неужели ты такое сказал?
— Воистину я это сказал, Мария. И это, и много большее. Я дал им отведать валлийского красноречия, проповеднического экстаза: я не говорил, а выпевал. Сработало на загляденье.
Мария была обезоружена.
— Герант! Ах ты, жулик! — выговорила она, когда наконец обрела дар речи.
— Мария-фах, ты ранишь меня в самое сердце. Я был искренен в каждом слове. И более того, правдив. Сим-бах, ты же знаешь, что такое проповедь. Разве я сказал хоть слово, которое ты не мог бы произнести с амвона?
— Мне понравилось про хитрость Бога, Герант-бах. Что до всего остального — скажу только, что не сомневаюсь: ты был искренен, когда все это говорил, и меня не удивляет, что старшие Шнаки клюнули. Да, если подумать, я согласен — все, что ты им говорил, правда. Но я не уверен, что твои намерения были искренними.
— Мои намерения заключались в том, чтобы Шнакам понравилась наша опера, и чтобы они провели приятный вечер, и чтобы разодранный хитон семейного мира Шнаков был наконец зашит.
— И как, получилось?
— Мамаша Шнакенбург была счастлива, что ее дитя отмыто и прибавляет в весе; папаша Шнак — надеюсь, я к нему справедлив — обрадовался, что Хюльда проводит время в столь элегантной компании: в каждом человеке дремлет сноб, а панаша Шнак явно еще помнит сиятельный мир аристократической Европы. Ну а я только добавил розочек на торт своей пышной теологией.
— Не теологией, Герант, риторикой, — поправил Даркур.
— Сим-бах, перестань уже пинать риторику. Что она такое? Прибежище поэта, когда его муза спит. Прибежище проповедника, когда ему надо пощекотать уши невнимательных слушателей. Мы, обитатели мира искусства, все время садились бы в лужу, если бы нас не выручала риторика. Риторика низка лишь тогда, когда ею пользуются низкие люди. Для меня это лишь способ возбудить древние, вечные элементы духовной структуры человека с помощью размеренной, ритмичной речи. Ты отвергаешь мою риторику лишь из низкой зависти, и я очень разочарован в тебе.
— Конечно, Герант, ты прав: люди, не умеющие болтать языком, завидуют тем, кто умеет. Но это всего лишь гипноз.
— Всего лишь гипноз! О Сим-бах! О, сколь жалкая низость духа звучит в этом нищенском «всего лишь»! Я рыдаю от жалости к тебе!
И Пауэлл положил себе еще кусок курицы.
— Одно из двух — либо рыдать, либо набиваться едой, — заметил Даркур. — А Шнаки не унюхали ничего подозрительного между Ниллой и их чадом?
— Думаю, они и не знают о существовании подобного разврата. Сколько я помню Библию, там ничего не говорится о шалостях женщин между собою. Потому у этого занятия греческое название. Старые суровые израильтяне считали извращение исключительно мужской привилегией. Шнаки думают, что их дочь прибавляет в весе благодаря Хорошему Влиянию.
— Я как женщина не могу понять, что в Шнак привлекательного, — заметила Мария. — Будь у меня те же наклонности, что у Ниллы, я бы нашла девочек посимпатичнее.
— О, Шнак обладает прелестью невинности, — объяснил Пауэлл. — Конечно, она злобная маленькая дрянь, но под этой коркой прячется нетронутое дитя, способное удивляться миру. Вероятно, она давала себя лапать каким-нибудь морлокам-студентам, поскольку таков обычай их круга, а дети боятся идти против обычая. Но настоящая, подлинная Шнак, которая прячется в глубине, еще подобна цветку, и Нилла как раз тот человек, который может его деликатно сорвать. Вы ведь знаете, как это бывает, — впрочем, вы не знаете, потому что никто из вас не садовник; это я трудился в мамкином саду все свое детство. Первый цвет всегда срывают, и новые цветы, крепче и сильнее, распускаются на его месте. Именно это сейчас происходит со Шнак.