Робертсон Дэвис - Лира Орфея
— Я не согласна ни на какие дешевые завлекаловки, — объявила доктор.
— Дорогая моя принципиальная Нилла-фах! Есть дешевое искусство, и мы все знаем, что оно такое. Но есть и другое искусство, оно превыше того, что критики называют хорошим вкусом. Хороший вкус — это, знаешь ли, нечто вроде вегетарианства от эстетики. За его пределы выходишь на собственный страх и риск. И иногда получаются сопли с сахаром вроде «M’appari» из «Марты».[89] А иногда — гениальные вещи вроде «Voi che sapete»[90] или «Porgi amor».[91] Или ария «Вечерней звезде» из «Тангейзера»,[92] или «Хабанера» из «Кармен»[93] — а ведь Вагнера никак нельзя обвинить в том, что он искал дешевого успеха, или Бизе — в том, что он потворствовал вкусам публики. Хватит уже вам, деятелям искусства, презирать публику. Она не сплошь состоит из дураков. Вам нужно вложить в эту гофмановскую штуку нечто такое, что поднимет ее выше обычных ученических экзерсисов, цель которых — заработать для Шнак ученую степень. Мы должны сделать так, чтобы у людей челюсти отвисли, понимаешь, Нилла? Неужели ты будешь возражать?
— Знаешь, Пауэлл, это опасные разговоры. Мне бы следовало приказать Хюльде выйти из комнаты. Она не должна слышать таких непристойностей.
— Нилла, послушай. Я знаю, это голос Искусителя, но Искуситель уже многих вдохновил на создание подлинно прекрасных вещей. Слушай меня внимательно. Ты знаешь эти стихи?
Пусть критики искусством дорожат
И я смиренно перед ним склоняюсь,
Но не оно, а сердца честный жар
На самом деле души подчиняет.
Даркур, который до сих пор слушал как завороженный, расхохотался. Он возвысил голос, подражая бардовскому напевному речитативу Пауэлла, и продолжил:
Не песнь поэта сладостно звучит
И колокольным звоном отдается,
А сердце, что в стихах его стучит
И в ритм, и в рифму неустанно бьется.
— Это английская поэзия? — вопросила доктор, подняв брови почти до корней волос.
— Господи Исусе! По-моему, это прекрасно! — воскликнула Шнак. — Ой, Нилла, как здорово сказано, ты когда-нибудь слыхала такое?
— Я не очень хорошо разбираюсь в английской поэзии, — сказала доктор, — но это звучит как полная… я, как правило, не пользуюсь словечками Хюльды, но это полная херня. Это слово я переняла у Хюльды, и оно весьма полезно. Херня!
— Сами стихи, безусловно, херня, — отозвался Даркур. — Но в них кроется драгоценная жемчужина истины. В этом беда поэзии. Даже ужасный поэт может сказать правду. Порой и слепая свинья желудь найдет.
— Профессор, как всегда, наставил нас на путь истинный, — подхватил Пауэлл. — Единым сердцем не создашь Искусства. Искусству — горе, коли сердце пусто. Надо же, а из меня вышел бы неплохой либреттист! Ну так что — вы согласны?
— Я попробую, — сказала Шнак. — Мне уже обрыдло путаться в старом халате Гофмана.
— Я определенно попробую, — сказал Даркур. — Но при одном условии. Я должен написать стихи раньше, чем Шнак напишет музыку.
— Сим-бах, они у тебя уже есть! Я по глазам вижу!
— По правде сказать, да. — И Даркур прочитал им стихи.
— Ну-ка, еще раз, — сказала Шнак, впервые за все их знакомство глядя на Даркура без подозрения и злости.
Даркур снова продекламировал стихи.
— Это оно! — воскликнул Пауэлл. — Мы снова оседлали свинью.
— Но это — хорошие английские стихи? — спросила доктор.
— Я не раздаю оценки поэтам, как будто они школьники, — ответил Даркур. — Это — одно из лучших творений очень хорошего поэта и намного превышает уровень оперных текстов.
— Но ты скажешь нам, кто этот поэт? — спросил Пауэлл.
— Мы о нем говорили, когда в самый первый раз обсуждали, чьи стихи взять для оперы. Это сэр Вальтер Скотт.
3
Даркур сидел и думал: вот я сижу и ем холодную жареную курицу с салатом в шикарном пентхаусе, в воскресенье вечером. Неужели я действительно делю эту трапезу с тремя персонажами артуровской легенды? С тремя людьми, отыгрывающими, в переводе на современные реалии, великий миф о преданном короле, чаровнице-королеве и выдающемся искателе приключений?
Верна ли аналогия? Чего добивался король Артур? Он стремился улучшить мир и потому требовал, чтобы его рыцари, безусловно принадлежащие к элите по рождению, повиновались кодексу рыцарства и таким образом стали элитой по заслугам. Сделать мир лучше, но не просто силой, а разумным, бескорыстным применением силы — в этом заключалась его идея.
А что же Артур Корниш, который сидит напротив меня и накладывает себе желе из красной смородины? Он принадлежит к своего рода элите по рождению: к канадской элите, для которой трех поколений денег уже достаточно, чтобы причислить человека к знати, что бы он из себя ни представлял. Но Артур хочет быть интеллектуалом и продвигать культуру своей властью, то есть своими деньгами; точнее — деньгами покойного Фрэнсиса Корниша, загадочным капиталом неизвестного происхождения. Несомненно, это можно рассматривать как попытку, причем весьма успешную, перехода в элиту по заслугам? Вероятно, в распоряжении Артура Корниша больше денег и власти, чем когда-либо было у Артура Британского.
Королева Гвиневра осталась в легендах как соучастница преступной любви, принесшей великое горе королю Артуру. Не во всех легендах она предстает как женщина, живущая только своей любовью: иногда она — жена, которой пренебрегает муж, иногда — честолюбивая женщина с неутоленным духом. В целом более живая и противоречивая фигура, чем образ, нарисованный Теннисоном.
Мария, несомненно, подходит. Она сама сказала — недавно, перед свадьбой с Артуром, — что полюбила его за прямоту, великодушие и привлекательную для нее свободу от научного мира, которым ограничивались собственные устремления Марии. Артур предложил ей любовь, а сверх любви — еще и дружбу, и она не устояла. Но женщина не может жить только в царстве любви: ей нужна своя жизнь; она должна светить, а не только отражать чужой свет. Похоже, что замужество несколько затмило свет Марии. Она слишком много сил вложила в то, чтобы быть женой Артуру; это во-первых, во-вторых и в-последних. И ее душа взбунтовалась. Сколько времени они женаты? Год и восемь месяцев? Год и восемь месяцев растворения в муже, с полным забвением всего прочего? Конечно, так не пойдет. Любая женщина, стоящая того, чтобы на ней жениться, — больше, чем просто жена, если, конечно, мужчина не отъявленный эгоист. Артур, конечно, не отъявленный эгоист, хоть и привык, чтобы все выходило по его, — типично для богача. Даркур сам не был женат, но видел много браков и обвенчал много пар — столько, подумал он очередной онтарийской поговоркой, что и палкой не разгонишь. Лучше всего работали те браки, в которых единение допускало некоторую отдельность, — не то чтобы супруги были яростно независимы друг от друга, но каждый из них полностью владел собственной душой.
Стоит ли говорить с Артуром и Марией о душах? Наверно, нет. Души сейчас не в моде. Люди с покорным изумлением слушают научные лекции о невидимых частицах, которые, если верить ученым, находятся повсюду и ужасно важны. Но от разговора о душах люди шарахаются. Слово «душа» стало неприличным в мире, овладевшем ядерной энергией.
Но для Даркура души существовали. Не как туманное облачко и неосязаемое олицетворение чего-то благородного, но как сила, отличающая живого человека от мертвого сырья для похоронных дел мастера. Душа как совокупность сознания — то, что человек знает о себе, и то, что скрыто от него, но знает его и движет им; это слово затаскано до дыр, его принимают или отвергают, но деваться от него некуда.
А что же Пауэлл? Он как раз из тех, кто станет страстно доказывать, что у него-то душа есть. Но им явно движет неосознаваемая им самим часть души — часть, которую кое-кто, например мамуся, назвал бы его судьбой. Судьба человека в нем самом — в большей степени, чем он сам знает. Мы притягиваем к себе подобное себе. И именно судьба Пауэлла заставила его соблазнить жену друга, причем, вероятно — нет, точно, Даркур не сомневался, — к этому причастна и судьба Марии; точно так же, как Ланселот соблазнил Гвиневру — или был ею соблазнен.
— Симон, тебе долить заправки в салат? — спросила Мария.
Они с Артуром и Пауэллом о чем-то беседовали, пока Даркур сидел, погруженный в мысли.
Да, он хочет еще заправки в салат. Надо следить за собой и не уплывать в туман размышлений, пока другие о чем-то говорят. О чем, кстати?
Конечно, о будущем ребенке. Они много о нем говорили, причем с поразительной для Даркура открытостью. Мария, уже на шестом месяце, ходила в красивых платьях, которые не подчеркивали, но и не скрывали ее беременность, в отличие от женщин, виденных Даркуром на улице: те носили брюки, словно пихая свой раздутый живот в лицо всему миру.