Стеван Сремац - Поп Чира и поп Спира
— Приехать к ним в гости!.. «Мы так любим, когда у нас бывают гости», — задумчиво повторил про себя путник. — Она счастлива, а я — счастлив ли я? Счастлив ли я? — спрашивал себя путник, погружаясь в раздумье. После долгого молчания, когда город остался уже далеко позади, а по обе стороны дороги тянулись поля, путник махнул рукой, сказав только: «Эх!» (как человек, который поборол и подавил в себе что-то самое дорогое его сердцу), — b окликнул возницу, красивого, смуглого, щегольски одетого парня.
— Эй, Рада!
— Что прикажете, валю преподобие?
— Что ты примолк?
— Смею ли я пускаться в разговоры, если меня не спрашивают!
— Да… однако… не надоело разве тебе молчать всю дорогу? Известно мне, что возницы любят иной раз и попеть…
— Ну, да ведь как когда…
— Как же это так?
— Да вот так! Это, знаете, как придётся. Бывает, скажем, и поют некоторые, да ведь от седока это зависит. Вы вот, как говорится, духовное лицо, и кто знает, понравится ли вам, а что же, значит, я тогда…
— А как может не понравиться? Разве священники не поют, как и остальные люди? Пою ведь я в церкви?.. Мы поём для вас в церкви по воскресеньям, а вам следовало бы нам хоть в будни петь! Не правда разве? — спрашивает, улыбаясь, батюшка.
— Да знаете… оно, конечно, всё правильно, что вы сказали. Вы поёте в церкви, но то особая статья — то песнопения, их нельзя равнять с нашими крестьянскими песнями… А что, вам скучно, когда я молчу?
— Конечно, скучно! Спой-ка… развесели, грустно что-то на душе, тяжко! Но я даже не спросил, поёшь ли ты?
— Кто? Я-то? Как не петь, коли на сердце у меня радость! Ещё как распеваю, батюшка. Я и «Херувимскую» пел в нашем селе… да ещё перед отцом протопопом… этим, что из Старого Бечея.
— Да ну? — удивляется путник.
— Взял я не очень уж высоко, но пришлось целых полчаса таким манером тянуть, едва с грехом пополам вытянул, как оно требуется!.. Вот и получилась моя «Херувимская» чуть не вдвое длиннее всей службы!.. Зато сам отец протопоп спрашивал обо мне! — гордо закончил Рада.
— Да неужели?
— Вся семья наша, да и все односельчане как индюки надулись от гордости за меня и всё расхваливают: «Здоров же, говорят, ты голосить!..» Спросите отца протопопа, как ему понравилась молчанская «Херувимская»?
— Видишь, какой молодец! Вот и спой…
— Вы какую хотите — из тех, что на клиросе поют, или нашу деревенскую, что в коло распевают?
— Да что ж… давай какую-нибудь вашу… Знаешь, спой-ка свою любимую… Вот её и спой!
— Могу, ежели хотите! — сказал парень, надвинул на глаза свою бачванскую шляпу и звонким голосом затянул:
Юла люба, мы с тобой давно родные…
— А почему именно эта песня пришла тебе в голову, — прервал его путник. — Не знаешь разве других?
— Да… как, ваше преподобие, как не знать; знаю целый ворох… Но вы сами сказали: «Спой-ка любимую», — вот я любимую и запел, потому, знаете, жену мою зовут Юла…
— А, так ты женат?
— Да, знаете, как у нас на селе водится… мы не мудрим, на манер горожан… Конечно, а вы что думаете! — гордо произнёс Рада и завозился на сиденье. Он почувствовал себя вдруг более независимо и перекинул правую ногу через сиденье.
— А давно?
— Да четвёртый месяц пошёл… но будто вчера это было, так славно время пролетело…
— Ну как… доволен ты, счастлив?
— Как же мне не быть счастливым, если мы, простите, друг друга любим.
— А, любите?
— Да, вот уже два года и четыре месяца.
— Ей-богу, немало…
— Да нет, батюшка… не знаешь, как и время пролетело!
— И, говоришь, в самом деле любите?
— Да сколько раз на гулянках драться приходилось — и всё из-за неё!.. Всегда возле меня в коло становилась, чтоб рядышком танцевать!
— Почему же ты её сразу не взял?
— Хе, взял бы сразу (как впервые в коло переглянулись), да семья моя долго не соглашалась.
— Почему не соглашалась?
— Да… как говорится, хозяйство у нас большое, а я единственный сын, она же девушка бедная!.. Вот мои и затвердили: неровня, мол, она нам!
— Ну, и как же потом?
— А потом я им сказал: «Если моя Юла нам неровня, то я неровня другим! Её — или никого!» И ещё сказал: «Если не позволите взять её в жены, уйду в солдаты…» И ушёл бы, убей меня бог!
— А они тогда что?
— Пришлось уступить. А отец мне говорит: «Если любишь её больше нас — твоё дело, бери на здоровье! Но я, говорит, тебя с этих пор за сына не признаю. Не получишь, говорит, ничего: на наследство не рассчитывай! Всё, говорит, отпишу городской больнице». А я ему: «Спасибо вам, отец, за всё, что для меня сделали, то есть за то, что меня родили и вскормили как сына! Есть у меня, слава богу, две сильные руки — не какой-нибудь я калека, да у Юлы две, и мы худо-бедно прокормимся и без вашего наследства!.. А вы, говорю, отдайте всё в больницу — пускай поживятся и трезвые и пьяные швабы-подмастерья и пускай молят бога за упокой рацкой души!..» Но не отписал он ничего на больницу — в сердцах слово дал и обратно его взял! На обручении моя Юла поцеловала ему руку, отец расплакался и дал ей девять дукатов и один сольферин. А когда мы вышли из церкви и двинулись к дому, отец был веселее нас всех; хлоп меня ладонью по шляпе и говорит: «Ах ты, кадило тупорылое, сорвиголова! Неплохие у тебя глаза, парень! Губа не дура! Сейчас мне ясно, говорит, что ты и в самом деле мой, как говорится, единственный сын. Да, ты Бирцлиян, потому и удивляться нечего! А Бирцлияны ещё никогда, говорит, кого попало в дом не приводили и не выдавали за кого попало, а всегда выбирали лучшее!» И до того отец размяк, что сейчас больше всех любит и почитает Юлу — только она и снимает с него сапоги, никому другому не доверяет, да никто и не посмеет, — и гордится, что сноха у него красавица. «Красивые кони и красивые женщины, говорят, если не по чему другому, так хоть по этому узнаешь Бирцлиянов».
— Знаю Бирцлиянов!
— И сейчас мы при отце живём… Кой-когда извозом маленько промышляю… На то, что с вас получу, куплю своей Юле самый красивый платок… «Извозничай, — говорит отец, — чтобы смолоду знать, как собственными руками на кусок хлеба зарабатывать!» А я и не сказал ей, что куплю платок: больше обрадуется, когда послезавтра вечером найдёт его под подушкой!.. Э, да одно это стоит сто форинтов!
— Значит, в любви и согласии живёте? Так ведь?
— Как соль с хлебом…
— И говоришь, добрая, красивая?
— Да всякая Юла, батюшка, и красивая и добрая. Потому, коли зовут девушку Юла, не раздумывай — бери, пока другой её не заграбастал! — сказал Рада от всего сердца и, сдвинув шляпу на затылок, запел. Высоко, до самого неба взлетел его голос и разлился далеко-далеко — на всю Бачванскую равнину! Как шёлковая паутина, извиваясь, носится осенью по полям, так и грустная переливчатая песня неслась из Радиного весёлого сердца:
Душа Юла, сердце увяло!..
— Гони, Рада! — крикнул вдруг путник и зажмурился, словно хотел обратно вдавить блеснувшую на глазах слезу. — Гони вовсю!
— Ха-а-а! — гикнул Рада, молодецки щёлкнув кнутом, и упряжка понеслась как бешеная по прямой бачванской дороге, а он запел уже про себя, ради собственного удовольствия:
Сгинешь, глянешь — и вздохнёшь, чуть глянешь,
И промолвишь: «Моим это было,
Было моим, обо мне вздыхало,
Обо мне вздыхало — меня целовало…»
Теперь руки другие её обнимают,
Другие уста её целуют.
Солнце уже садится за высокие камыши плавней, ещё немного — и скроется совсем, а Рада всё погоняет своих борзых коней. Паром перевёз их на банатскую сторону. Вот уже и ночной мрак окутал всё вокруг, ночь спустилась на бесконечные плавни, протянувшиеся влево от гати. Порывы ночного ветра гонят волны по бескрайному камышовому морю. Таинственный, грустный шорох, эта песня камыша, они уносят куда-то вдаль погруженного в мечты путника, — он грезит наяву о потерянном счастье!.. Мчатся кони как бешеные по просторной и высокой плотине вдоль плавней, щёлкает Рада кнутом ради потехи и поёт, думая о своей Юле, песню, заглушаемую топотом копыт. А ветер порой относит её в сторону и смешивает с шорохом разволновавшихся камышей и с бранью чабанов, проклинающих комаров, которые не дают им покоя, хотя рядом пылает костёр…
Путнику становится немного легче. И хочется ему запрячь ещё шестёрку таких коней-драконов, чтобы неслись они всё быстрей и быстрей под щёлканье кнута, чтобы пролетели они так через всю Бачку, Банат и весь свет! Покинуть, оставить позади всё — и счастье своё и несчастье, умчаться на край света, во мрак, в пустоту…
— Ну, слава богу! Вон куда мы добрались! Теперь уж рукой подать! — сказал Рада, указывая кнутовищем на колокольню, на густой лес журавлей и на крайние дома, которые уже виднелись сквозь сероватую дымку летних предрассветных сумерек.