Григорий Канович - Козленок за два гроша
Эфраим одной рукой сжимал кирку, другой поддерживал под уздцы гнедую.
Волки выли громко, но без прежнего неистовства.
— Первый раз в жизни увижу живого волка, — неожиданно промолвил Авнер.
— Первый и последний, — огрызнулся Шмуле-Сендер.
Лошадь ржала, вставала на дыбы — близость волков мутила ее старческий разум.
Эфраим осаживал ее, но та не слушалась и с еще большим рвением пыталась взмыть в воздух своими передними, еще сильными ногами.
Волки то завывали, то замолкали, словно заманивая их в темноту, туда, где дорога узким перешейком терялась в дремучей, непроходимой пуще.
— Тише, тише, — упрашивал лошадь Эфраим. — Ну чего ты? Мы тебя в обиду не дадим. Правда, Шмуле-Сендер?
— Правда, — промолвил тот.
— А они, — Эфраим ткнул киркой в дорогу, — они — все наши несчастья… и пожары, и виселицы… Правда?
У Шмуле-Сендера свело дыхание.
— Правда, — ответил за него Авнер. — Если бы они знали, что их ждет вяленое мясо…
Волчий вой замолк.
Авнер робко дергал вожжи.
Двадцать шагов… двадцать пять… тридцать… Казалось, опасность миновала.
Но в тот момент, когда им ничего как будто бы не грозило, из мрака, из придорожных кустов выскочил самец, легкий и прыгучий. Он скалил пасть, и белые клыки сверкали в темноте, как зажженные подсвечники.
Гнедая шарахнулась в сторону, понеслась вскачь, Шмуле-Сендер слетел с козел.
— Спасите! — воскликнул он, когда новым толчком его бросило наземь. — Береле! Береле!
Ему казалось, что Береле, его белый счастливый Берл, должен бросить все свои дела, закрыть свою лавку, где он торгует лучшими в мире часами, и примчаться сюда, на этот большак, чтобы спасти его от неминуемой смерти. Но Берл не закрыл своей лавки, не примчался сюда, и Шмуле-Сендеру впервые от этой мысли было больно, куда больней, чем если бы его укусил волк.
Ко всем запахам примешивался запах крови. Видно, лошадь в темноте поранилась о дерево.
Где-то в чаще выла волчица, и ее призыв бередил душу.
Волк прислушался, напрягся, напружинился и бросился в серый проем между деревьями.
— Эфраим, — простонал Шмуле-Сендер, — Лошадь жива? Не ранена?
— Жива твоя лошадь, — ответил Эфраим. — Если бы серый сунулся, я бы ему киркой голову размозжил.
— В писании сказано: не убий! — напомнил Авнер.
— Это сказано про человека… — заступился за Эфраима Шмуле-Сендер, — а не про волка.
— Это сказано про всех, ибо нет крови, которую можно смыть, — сказал Эфраим, — Но иногда убивать приходится. — И после паузы добавил: — Этот волк будет мне сниться.
— Волк сниться? — опешил Шмуле-Сендер. — Волк, который мог растерзать нашу лошадь… нас?..
— Ты ничего не понимаешь, — огорченно промолвил Эфраим.
— А что тут понимать? — Шмуле-Сендер подошел к лошади, которая утянула телегу в просеку и с холки которой он собирал в ладонь кровь.
— Человек уподобляется зверю не тогда, когда, защищаясь, убивает, а когда, защитившись, забывает, что он — убийца. Так меня учил отец. Так я учил своих детей…
Шмуле-Сендер осмотрел в темноте телегу, колеса, грядки, сбрую, взял лошадь под уздцы — не погонять же ее, раненую, кнутом — и повел по просеке, что-то бормоча себе под нос.
Сразу же за лесом, отливая расплавленным оловом, текла степенная, кишащая рыбой река.
Рыбы выпрыгивали из воды, и плеск ее, как и волчий вой, звучал предвестьем — может, бездны, а может, рассвета.
На берегу Шмуле-Сендер распряг гнедую и вместе с ней забрел в воду.
Рана на холке была неглубокая, но все еще кровоточила.
Старик Эфраим и Авнер смотрели с берега, как Шмуле-Сендер промывает рану.
Он промывал ее долго, как бы священнодействуя.
— Простудишься, — сказал нищий. — Вылезай!
Но водовоз по-прежнему стоял по колени в майской еще студеной воде и гладил гнедую, набирал в пригоршни воду, плескал на рану и снова что-то бормотал себе под нос.
Казалось, он никогда не выйдет из воды. Казалось, так оба и застынут до рассвета, до конца жизни, и рыбы будут торкаться в их ноги, как в коряги.
Шмуле-Сендер снял с себя вдруг рубаху, разорвал ее и обвязал конскую рану.
Голый по пояс, он напоминал Эфраиму их молодость, когда они вместе купались в Немане; а лошадь смахивала на старуху — его бабушку Блюму.
Вода омывала Шмуле-Сендера со всех сторон, как остров; он и был островом, маленьким, безлюдным островком на земле, на котором обитает только одно животное — старая, раненая лошадь.
— Вы возвращайтесь домой. Дальше я пойду один, — сказал Эфраим.
Но сквозь плес, сквозь журчание воды, сквозь собственное бормотание Шмуле-Сендер ничего не слышал.
— Один, — повторил каменотес.
Лошадь мотала мокрой гривой, Шмуле-Сендер, привстав на цыпочки, поправлял на ней повязку, для возницы не существовали ни Эфраим, ни Авнер.
— Он уходит, Шмуле-Сендер, — сказал Авнер. — Он больше не может ждать…
Эфраим зашагал по берегу — решительно и безвозвратно.
Авнер стоял между водой — Шмуле-Сендером и сушей — Эфраимом и не знал, что же ему выбрать. И воды жаль, и суши. Будь его, Авнера, воля, он охотно выбрал бы лес, ушел бы туда и вместе с волком день-деньской шумел бы, как дерево. И кончилось бы его нищенство, ибо кто же побирается, шелестя листьями?
— Эфраим! Шмуле-Сендер! — заметался он.
И остался один на пустынном берегу.
Когда Шмуле-Сендер вывел лошадь из воды, Эфраима уже и в помине не было.
— Ушел.
— Куда?
— Туда, — и Авнер ковырнул пальцем лес.
Шмуле-Сендер запряг лошадь, Авнер забрался в телегу, странники выкатили на большак, но большак, как и берег, был темен и пустынен.
— Эфраим! — закричал Шмуле-Сендер. — Эфраим!
— Э-фра-им! — куражилось эхо.
Шмуле-Сендер понукал раненую лошадь, и в душе его накипала обида — обида на Эфраима, бросившего их среди ночи, на Авнера, оставшегося с ним (не останься он, Шмуле-Сендер сразу же повернул бы оглобли), на самого себя, полуголого, озябшего, чуть не сгубившего свою гнедую.
Светало. Поля вокруг залило молоком, молоко чуть-чуть подогрели, и заклубился молочный, без мороси, туман, из тумана проступили первые избы, раскиданные по холмам.
— Смотри! — воскликнул Авнер. — Обратно идет!
— Кто?
— Эфраим!
— Кирку забыл, — виновато сказал Эфраим, когда телега подкатила впритык.
Шмуле-Сендер недовольно хмыкнул и зачастил:
— И резец, и долото, и лопату…
— Сами знаете… я без них как без рук.
— Без них, значит, как без рук… А без нас? Без меня? Без Авнера? Без моей бедной лошади? — частил Шмуле-Сендер.
Эфраим нахмурился.
— Авнер, — воскликнул Шмуле-Сендер. — Выкинь его пожитки!
— Что? — лицо Авнера перекосилось, как плетень, о который бык трется рогами.
— Выкинь! — еще раз скомандовал Шмуле-Сендер.
— Да ты совсем рехнулся!.. Садись, Эфраим! И чтобы больше ни-ни!..
Эфраим не пошевелился.
— Садись!.. — взмолился Авнер. — Не ради него… не ради меня, а ради сына своего Гирша… Пусть твое нетерпение пешком идет, а ты садись!..
— Ждешь, чтобы я тебя попросил? — кипятился Шмуле-Сендер. — Не дождешься… Я тебя никогда ни о чем не просил и просить не буду.
Но в голосе его не было ни прежней злости, ни обиды.
Старики не заметили, как сзади них, откуда-то из озимых, появилась горстка людей, которая шла напрямик через поле.
Поначалу Эфраим подумал, что это богомольцы, направляющиеся на престольный праздник в Россиены, в славный на всю Жмудь костел, потом предположил, что это чьи-то богатые похороны, но когда они, эти люди, пересекли поле и вышли на большак, каменотес увидел, что это не крестный ход, не похороны, а новобранцы.
— Солдаты! — с телеги, как со сторожевой вышки, крикнул Авнер.
— В войско гонят, — сказал Шмуле-Сеидер.
— В войско, — примирительно произнес Эфраим.
Он вдруг вспомнил, как они со Шмуле-Сендером уходили в рекруты. То было не весной, а зимой, в лютый мороз. Бабушка Блюма бежала за телегой, на которой их увозили, протягивала внуку варежки и кричала: «Фроймеле! Возьми! Ты еще, не дай бог, обморозишь руки. А без рук какой же ты каменотес? Возьми!» Она бросила варежки в телегу, унтер, который сопровождал рекрутов до Россиен, подхватил их, надел на свои лапы и еще помахал ей, старой. Этим повезло. Их гонят не в январе, а в мае. Но и им невесело. Кто знает, вернутся ли домой — с японской ли, с персидской ли границы. Что персы, что японцы — один черт, какая разница, чья пуля.
— Что будем делать? — забеспокоился Шмуле-Сендер.
— А что делать? — недоуменно спросил нищий и добавил: — Семнадцать душ, не считая конвоира.
— А ты уже сосчитал? — вздохнул Шмуле-Сендер. — Ты без счета не можешь. А говоришь: лавочник Авнер Розенталь умер.