Уильям Моэм - Сплошные прелести
Я занимал комнаты в нижнем этаже. В гостиной были обои под мрамор, висели акварели, на коих романтические кавалеры расставались со своими дамами, а древние рыцари пировали в парадных залах, еще тут стояли большие папоротники в горшках и обтянутые вытертой кожей кресла. В комнате витал дух восьмидесятых годов, и если выглянуть в окно, то ждешь скорее увидеть дрожки, а не «крайслер». Портьеры были из плотного густо-красного репса.
Глава третья
В тот день у меня было полно забот, но беседа с Роем, давние размышления и вообще живущее в памяти еще не старых людей прошлое, сильнее обычного, сам не знаю отчего, пробужденное во мне на этот раз моей комнатой, увели меня в странствие по дороге воспоминаний. Словно все, кто жил здесь когда-нибудь, явились предо мной со своими стародавними манерами и странными ныне костюмами: мужчины с бачками котлеткой, в длиннополых сюртуках и женщины с турнюрами и рюшами на юбках. Лондонская сутолока (то ли я слышал ее, то ли вообразил, ведь жил я в конце Хаф-Мун-стрит) и прелесть солнечного июньского дня лишь придали остроту моим видениям. Но прошлое, которое я разглядывал, казалось утратившим реальность, словно шел спектакль, а я превратился в зрителя на последнем ряду галерки. Однако все являлось очень рельефно, не в тумане, как в жизни, когда неодолимый поток чувств размывает очертания, а резко и ясно, как на пейзаже кисти трудолюбивого художника середины викторианской эпохи.
Пожалуй, жизнь ныне привлекательней, чем сорок лет назад, и люди, по моим наблюдениям, стали дружелюбней. Пусть прежние, как я слышал, были почтенней, тверже держались добродетели, поскольку обладали более основательными понятиями. Может, и так. Но, по-моему, раньше люди были неуживчивей; слишком много ели, иные и пили слишком много, спортом почти не занимались. У них пошаливала печень и пищеварение оказывалось нарушенным. Они были раздражительны. Не поручусь за Лондон, который впервые увидел уже взрослым, и не скажу о знати, занятой охотой и стрельбой, но отлично помню провинциалов, скромных граждан, небогатых джентльменов, священников, отставных офицеров и других, составлявших провинциальное общество. Жизнь их была до невероятия скучна; в гольф не играли; плохонькие теннисные корты существовали в немногих дворах, да и те использовались только зеленой молодежью; раз в год устраивались танцы в городском собрании; кто имел экипаж, катался в нем по вечерам, остальные совершали моцион. Можно возразить, что те люди не грустили по незнакомым им развлечениям и получали полное удовольствие от скромных увеселений, которые изредка устраивали друг для друга (например, собирались музицировать и петь песни Мод Валери Уайт и Тости); но дни-то были длинные и томительные. Те, кому выпало прожить свой век в миле от соседа, яростно с соседом ссорились и, двадцать лет кряду ежедневно встречаясь в городе, поворачивались к нему спиной. Они были никчемны, недалеки, упрямы. Возможно, при такой жизни складывались и любопытные характеры — тогда люди не были на одно лицо, как нынче, — они приобретали некоторую известность благодаря своим причудам, но водить с ними дружбу оказывалось непросто. Пусть мы легкомысленны и безалаберны, но друг к другу подходим без прежней подозрительности, ведем себя грубее и непритязательнее, зато добрей и уступчивей, и мы не такие уж задиры.
Я жил с дядей и тетей на окраине приморского городка в Кенте. Городок назывался Блэкстебл, а мой дядя был тамошний викарий. Тетя происходила из весьма родовитой, но обедневшей немецкой семьи, и все ее приданое составили письменный столик, принадлежавший одному из предков в семнадцатом столетии, да набор бокалов. Из них ко времени моего прибытия в этот дом уцелели лишь немногие, служившие украшением гостиной. Мне нравились роскошные гербы, выгравированные на этих бокалах. Тетя, потупясь, разъясняла мне их геральдику; обрамление было изумительно и шишак на короне невероятно романтичен. Неприметная пожилая дама, тихая и богобоязненная, тетя за тридцать лет супружества со скромным проповедником (почти без доходов помимо оклада) не смогла забыть, что она «хохвольгеборен» — высокородная. Когда соседний дом на лето снял крупный лондонский банкир, пользовавшийся известностью в финансовых кругах, и дядя посетил его (в основном, думаю, ради подписного листа в пользу заштатных священников), она идти отказалась — тот ведь был коммерсант. Никто не счел, что она задается. Отказ выглядел совершенно оправданным. У банкира был сын моего возраста, и каким-то образом я с ним познакомился. Доныне помню спор, который возник, когда я попросил разрешения привести его к нам; разрешение, скрепя сердце, дали, но к нему в дом ходить не дозволили. Тетя сказала, что этак я потом захочу бывать у торговца углем, а дядя добавил:
— С кем поведешься, от того и наберешься.
Каждое воскресенье банкир приходил утром в церковь и клал полсоверена на тарелку, но если он думал, что его щедрость производит хорошее впечатление, то заблуждался. Весь Блэкстебл считал в душе, что он похваляется своим кошельком.
Блэкстебл состоял из одной извилистой улицы с двухэтажными домиками и множеством лавок, выходившей к морю; к ней примыкали свежезастроенные переулки, с одной стороны они упирались в поля, а с другой — в болото. Вокруг причала змеились тропинки. Уголь в Блэкстебл доставляли из Ньюкасла, и у причала царило оживление. Когда я вырос настолько, что меня стали отпускать из дому одного, то подолгу бродил там, разглядывая суровых чумазых людей в тельняшках и наблюдая за выгрузкой угля.
В Блэкстебле я и познакомился с Эдвардом Дрифилдом. Мне тогда было пятнадцать лет; я только что приехал на летние каникулы. Наутро, взяв полотенце и купальные трусы, пошел на пляж. Небо было безоблачно, воздух горяч и прозрачен, а Северное море привносило свой аромат, так что просто жить и дышать казалось наслаждением. Зимой коренные жители Блэкстебла торопились пройти пустынной улицей, скрючившись, чтобы подставить как можно меньшую поверхность злому восточному ветру, зато теперь они нежились, стоя группами между «Герцогом Кентским» и «Медведем с ключом». Слышалась их монотонная восточноанглийская речь с немного тягучим выговором, некрасивым, но по старой памяти я по-прежнему нахожу в нем милейшую безмятежность. Все они, светловолосые, румяные, с голубыми глазами и выступающими скулами, имели вид честный, чистый и искренний. Не скажешь, чтоб были особо умны, зато бесхитростны. Крепкого сложения, хоть невысокого роста, почти все сильны и ловки. В те времена в Блэкстебле почти не было колесного транспорта, так что стоявшим посреди дороги редко приходилось постораниваться — разве если проезжал доктор или булочник.
Проходя мимо банка, я заглянул туда поздороваться с управляющим, церковным старостой при дяде, а когда выходил, встретил дядиного помощника, здешнего второго священника, который пожал мне руку. Он прогуливался с каким-то незнакомцем. Тот был невысок, носил бороду, светло-коричневый спортивный костюм с очень узкими поверху брюками-гольф, высокие синие носки, черные ботинки и котелок. Такие брюки были тогда внове, особенно в Блэкстебле, и я по молодости и неопытности немедленно зачислил встречного в невежи. Но пока я говорил со священником, он дружелюбно на меня поглядывал, улыбаясь светло-голубыми глазами. Чуть поддашься — и он вмешается в разговор, так что я держал себя безучастно и неприступно, не собираясь вступать в беседу с человеком, носившим, как егерь, узкие штаны, пусть он и строит добрую мину. Сам я был безупречно одет в белые брюки из мягкой шерсти, в куртку с гербом школы на нагрудном кармане и в широкополую соломенную шляпу в полоску. Священник сказал, что ему пора (мне повезло, ибо я не знал, как прервать эту уличную встречу, и в смятении отыскивал предлог удалиться) и просит меня передать дяде, что зайдет днем. Незнакомец поклонился и улыбнулся на прощанье, но я сделал каменное лицо. Я решил, что он приехал на лето, а мы в Блэкстебле с такими не якшались, считая лондонцев пошляками. Это ж надо, всякий год наезжает из столицы полно всякого сброда… Лавочников это, конечно, радовало, однако и те к концу сентября издавали истомленный вздох облегчения, и Блэкстебл опять погружался в привычный покой.
Когда я пришел домой обедать, волосы у меня, не совсем просохшие, топорщились во все стороны; я рассказал, что видел помощника викария и что он сегодня придет.
— Старуха Шеперд умерла прошлой ночью, — пояснил дядя.
Второго священника звали Галовей. Худой, высокий, неказистый, с кудлатыми черными волосами и узким нездорово-серым лицом, он, наверное, был совсем молод, но мне казался в летах. Говорил он глотая слова, без конца жестикулируя, поэтому считался странным и дядя не стал бы его держать, не будь сам редкостно ленив и оттого рад переложить на кого-то свои обязанности. Когда дело, которое привело его в контору викария, было закончено, мистер Галовей зашел поздороваться с тетей и был приглашен остаться к чаю.