Жорж Санд - Мастера мозаики
— Впрочем, — улыбаясь, подхватил Валерио, — пословица гласит: «Великому художнику дано множество печалей».
— И немного ненависти, — угрюмо добавил Боцца.
— Э, да пословицы всегда наполовину врут, — ответил Валерио. — Ведь в противовес каждой пословице найдется еще одна пословица, — значит, пословицы и лгут и говорят правду одновременно. Франческо — великий художник, клянусь телом и душой, он никогда не знал ненависти.
— Никогда — по отношению к другим. Зато по отношению к себе довольно часто, и в этом грех моей гордыни. Мне всегда хотелось быть лучше и искуснее, чем я есть на самом деле. Хотелось бы, чтобы меня любили за мои достоинства, а не за страдания.
— Тебя любят и за то и за другое! — воскликнул Валерио. — Но, вероятно, людям не присуще довольствоваться чувством братской привязанности. Быть может, не испытывай мы потребности в том, чтобы нами восхищались, не было бы ни великих художников, ни мастерски исполненных вещей. Восхищение людей, безразличных тебе, — это выражение дружеских чувств, которые тебе не нужны. И все же люди считают, что такое восхищение — необходимость. Потребность в нем нелепа, однако, надо полагать, это предначертание господа бога.
— И служит для того, чтобы терзать нас: господь бог в высшей степени несправедлив, — заметил Бартоломео Боцца с каким-то отчаянием и снова растянулся на дне лодки.
— Не говори так! — воскликнул Валерио. — Взгляни, бедный друг мой, как прекрасно море там, у горизонта! Послушай, как нежно звучат аккорды гитары, как она жалобно стонет. Разве у тебя нет подруги, Бартоломео? Разве мы не друзья тебе?
— Вы художники, — ответил Боцца, — а я всего лишь подмастерье.
— Да разве это мешает нам любить тебя?
— Вам-то не мешает любить меня, а вот мне мешает любить вас, как любил бы, будь я вам ровней.
— Черт возьми! Если так считать, то я не могу любить высший свет, — произнес Валерио, — ибо я художник только по призванию, а правду говоря, я ремесленник. Все, кого я люблю, стоят выше меня, начиная с брата, моего учителя. Отец был хорошим живописцем, Вечеллио и Робусти — исполины, по сравнению с ними я ничтожество. Однако я люблю их и никогда не мучаюсь оттого, что я ниже их. Художники, художники! Все вы дети одной матери, а имя ей «зависть». Все вы — кто больше, кто меньше — пошли в нее. И это меня утешает при мысли, что я по природе всего лишь ветрогон.
— Не говори так, Валерио, — с живостью возразил старший брат. — Если бы ты приложил хоть немного усилий, то стал бы самым выдающимся мастером по мозаике нынешних времен: имя твое затмило бы имя Риццо, а мое называли бы лишь вслед за твоим.
— К моему великому огорчению! Мне хочется, чтобы ты всегда был первым, клянусь святым Феодосием! Святая праздность, убереги меня от такой докучной чести!
— Не святотатствуй, Валерио! Искусство выше всех привязанностей!
— Кто любит искусство, тот любит славу, — раздался, как всегда заунывный, мрачный голос Боцца, словно в веселое и нежное пение ворвался низкий трубный звук. — Кто любит славу, тот готов ей всем пожертвовать.
— Благодарю покорно! — воскликнул Валерио. — Я-то ей никогда ничем не пожертвую. Однако я люблю искусство. Все вы это знаете, хотя и обвиняете меня в том, будто я люблю только вино и женское общество. И, значит, я очень люблю искусство, раз посвящаю ему полжизни, хотя, право, я готов посвятить всю жизнь одним удовольствиям. Никогда не бываю я так счастлив, как за работой. А когда она спорится, я готов забросить свой берет за колокольню святого Марка. Если работа не ладится, я не впадаю в уныние, а досада на себя тоже доставляет мне удовольствие: так бывает, когда скачешь на норовистой лошади, плывешь по бурному морю, пьешь хмельное вино. Но, право, одобрение окружающих ничуть не воодушевляет меня — как поклон братьев Бьянкини. Вот когда Франческо — мое второе «я» — скажет: «Дело идет», я испытываю удовлетворение; когда сегодня утром отец, рассматривая моего архангела, невольно улыбался, хоть и хмурил брови, я был счастлив. Ну, а теперь пускай прокуратор-казначей говорит, что Доминик Рыжий работает лучше меня, — тем хуже для прокуратора-казначея. Плакать из жалости к нему я не стану. Пускай добрый венецианский народ сетует, что тела на моих мозаиках не кирпичного цвета, а ткани — не охрового. Не был бы ты так глуп, прокуратор, я бы так не смеялся, и, право, было б жаль — ведь смеюсь я от души.
— Счастливая, трижды счастливая беспечность! — воскликнул Франческо.
Так, дружески беседуя, они приближались к городу. Подплыв к берегу, Валерио промолвил:
— Пока мы не расстались, надо со всем этим покончить. Чем ты недоволен? Чего от меня требуешь? Чтобы я перестал развлекаться? Попробуй-ка помешать воде течь! Возможно ли это?
— Веди себя поскромнее, — ответил Франческо, — откажись хоть на время от мастерской в Сан-Филиппо. Все это могут плохо истолковать. Уже кое-кто спрашивает, когда ты успеваешь рисовать столько узоров, делать столько ювелирных украшений и работать в базилике. Если бы я не знал, как ты деятелен и неутомим, я бы и сам ничего не понял. Не видел бы я собственными глазами, как у тебя спорится работа, я бы не поверил, что два-три часа сна после ночной шумной пирушки достаточно для труженика, весь день усердно занятого изнурительной работой. Воздержись от многочисленных знакомств и в особенности от болтливых молодых патрициев, которые то и дело навещают тебя в базилике. Честь, оказанная тебе, уязвляет самолюбие Бьянкини: по их словам, из-за этих щеголей ты теряешь время, они отвлекают тебя от работы, вы занимаетесь пустяками… Кстати, к чему вам это «Веселое братство», по милости которого сбились с ног все поставщики города?..
— Ого! — воскликнул Валерио. — Вот именно из-за него-то я и убегаю сейчас: меня ждут, я должен придумать костюмы. Отступать поздно. И тебя, Франческо, приглашают принять участие в веселом празднестве.
— Приму приглашение с условием, что празднество начнется только после дня святого Марка — надеюсь, что тогда закончу мозаику на куполе.
— Я уже сказал им об этом и от твоего и от своего имени, но, сам понимаешь, двести или триста молодых людей, жаждущих удовольствий, вряд ли вникнут в доводы одного человека, жаждущего работать. Они клянутся, что, если мы откажемся к ним присоединиться теперь же, празднество не состоится, а без меня и совсем ничего нельзя будет сделать. Кроме того, они меня упрекают в том, будто я их на все это подбил и что много сделано затрат, а если мы затянем, то верх одержат другие братства, — одним словом, они все так подстроили, что я дал согласие за нас обоих, и мы назначили день основания «Братства ящерицы» через две недели. Начнем с состязаний в игре в кольца и великолепного ужина, на который каждый член братства должен пригласить молодую и прекрасную даму.
— Ты не думаешь, что эта глупая затея задержит твою работу?
— Да здравствует глупость! Но она не будет мне помехой, как только пробьет час работы. Всему свое время, брат. Итак, я могу рассчитывать на тебя?
— Что ж, запиши меня и внеси за меня пай. Но я не приду на праздник: не хочу, чтобы говорили, будто оба брата Дзуккато развлекаются. Пусть все знают, что, если один развлекается, другой работает за двоих.
— Милый брат! — воскликнул Валерио, обнимая его. — Я буду работать за четверых накануне, и ты придешь на праздник. Увидишь, какой будет чудесный праздник, настоящий народный праздник, — пусть никто не говорит, что только патриции имеют право забавляться, а подмастерья состоят лишь в богомольных братствах. Нет, нет! Ремесленнику не предназначено вечно терпеть лишения! Богачи воображают, будто мы существуем лишь для того, чтобы искупать их грехи. И ты, Бартоломео, будешь там — я запишу тебя. Тебе придется поиздержаться. Нет у тебя денег, зато есть у меня, и я за тебя расплачусь. До свидания, дорогие друзья, до завтра. Любимый братец, ты ведь уже не скажешь, что я не внимаю твоим советам с тем почтением, какое должно питать к старшему брату? Ну-ка, признайся, ведь ты доволен мной?
С этими словами Валерио легко выпрыгнул на набережную у Дворца дожей[20] и скрылся за колоннадой, убегающей вдаль.
V
В тот же вечер, около полуночи, угрюмый и как никогда озабоченный Боцца, которому прискучила любовь, прискучила работа, прискучила жизнь, шел большими шагами по пустынному берегу. Надвигалась гроза, поднялся ветер, волна била о мраморную набережную, и, казалось, таинственные голоса нашептывали слова ненависти и проклятья под мрачными сводами старого дворца.
И вдруг он столкнулся с человеком, тяжелые шаги которого далеко были слышны вокруг, но не могли вывести Боцца из задумчивости. При свете фонаря, привязанного к якорному причалу, Боцца и ночной прохожий узнали друг друга и, став лицом к лицу, смерили друг друга взглядом.