Анатоль Франс - 5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне
— «Одному, без денег, из темницы восстать на этого колосса, который повелевает миллионом солдат и повергает в трепет все народы и всех властителей Европы… Ну, что же? Колосс падет».
Из глубины сцены ему подал реплику старик Мори, игравший заговорщика Жакмона:
— «Падая, он может раздавить и нас».
Вдруг в первых рядах раздался чей-то жалобный и возмущенный голос.
Это не выдержал автор — семидесятилетний старик с молодой кипучей душой.
— Кто это там, в глубине сцены? Это не актер, а камин. Уж не прикажете ли позвать печников и каменщиков, чтобы сдвинуть вас с места… Да шевелитесь же, Мори, черт вас возьми!
Мори повторил:
— «Падая, он может раздавить и нас… Я знаю, что это будет не по вашей вине, генерал. Ваше воззвание превосходно составлено. Вы обещаете конституцию, свободу, равенство… Это макиавеллизм![14]»
Дюрвиль ответил:
— «Макиавеллизм чистейшей воды. О, неисправимая нация! Они собираются нарушить клятвы, которых не давали, и мнят себя учениками Макиавелли, потому что лгут… Зачем вам неограниченная власть, глупцы?..»
Его прервал резкий окрик автора:
— Не то, не то, совсем не то, Довиль.
— У меня не то? — с удивлением спросил Дюрвиль.
— Да, у вас, Довиль, вы ни слова не понимаете из того, что говорите.
Из желания унизить комедиантов, сбить с них спесь, этот человек, за всю свою жизнь ни разу не забывший, как зовут молочницу или консьержа, не давал себе труда запомнить фамилии самых известных актеров.
— Довиль, голубчик, повторите это место.
Автор играл все роли. Говорил то басом, то нежным голоском; вздыхал, рычал, смеялся, плакал, был то весел, то мрачен, резок, ласков, непреклонен, льстив. Подобно герою народной сказки, он последовательно превращался в огонь, в поток, в женщину, в тигра.
За кулисами актеры обменивались пустыми отрывистыми фразами. При всей вольности речи, легкости нравов, фамильярности в обращении они соблюдали ту степень лицемерия, которая необходима людям, чтобы смотреть в лицо друг другу без отвращения и ужаса. Можно сказать, что в этой кузнице искусства, работавшей сейчас на полном ходу, царила видимость согласия и единства, чувство общности, созданное мыслью автора, неважно какой — возвышенной или ничтожной, дух порядка, преображающий соперничество и злопыхательство в добрую волю и дружеское соревнование.
При мысли о том, что Шевалье в театре, недалеко от той ложи, где сидит она, Нантейль становилось как-то не по себе. Она не видела его уже третий день, с той самой ночи, когда он напугал ее своими неясными угрозами, и страх этот не проходил. «Фелиси, во избежания несчастья советую тебе не встречаться больше с Линьи» — что это значит? Она задумалась не на шутку. Еще третьего дня она считала его самым заурядным, незначительным человеком, ей казалось, что она как следует разглядела его, знает наизусть, а теперь он представлялся ей таинственным и полным неожиданностей! Она вдруг поняла, что не знает Шевалье. На что он способен? Она старалась разгадать его. Что он сделает? Вероятно, ничего. Все мужчины, когда их бросишь, угрожают, но не приводят свои угрозы в исполнение. А вдруг Шевалье не такой, как все? Его называли ненормальным. Но это была просто манера выражаться. А теперь она сомневалась: может быть, он и вправду не совсем нормален. Сейчас она с непритворным интересом старалась понять его. Фелиси была значительно умнее Шевалье и никогда не считала его умным, но он не раз удивлял ее своим упорством. Она вспоминала некоторые его поступки, свидетельствовавшие о странной целеустремленности. Он был ревнив по натуре, но понимал многое. Он знал, на что приходится идти женщине, чтобы завоевать себе положение в театре или хорошо одеться; но он не хотел, чтобы ему изменяли по любви. Способен ли он на преступление, на непоправимый поступок? Вот этого она не могла решить. Она помнила, какое пристрастие питает Шевалье к оружию. Когда она приходила к нему на улицу Мучеников, он всегда бывал занят разборкой и чисткой старого ружья, хотя не был охотником. Он хвалился, что он меткий стрелок, не расставался с револьвером, но что это доказывает? Никогда раньше не думала она о нем так много.
Итак, Нантейль одолевали беспокойные мысли, когда к ней в ложу вошла Женни Фажет, тоненькая и хрупкая, — муза Альфреда Мюссе, — портившая ночами свои голубые глаза, редактируя хронику светской жизни и статьи о модах. Она была посредственной актрисой, но ловкой, чрезвычайно трудоспособной женщиной и лучшей подругой Фелиси. Каждая отдавала должное достоинствам другой, признавая, что у каждой свои достоинства, и обе действовали сообща, как две великие державы «Одеона». И все же Фажет всеми силами старалась отбить Линьи у своей подруги, и не потому, что он ей нравился, — она была бесчувственной деревяшкой и презирала мужчин, — но она считала, что связь с дипломатом сулит ей некоторые выгоды, а главное — не хотела упустить случай проявить свой цинизм. Нантейль это знала. Она знала, что все ее подруги — Эллен Миди, Дюверне, Эртель, Фалампэн, Стелла, Мари-Клэр — спят и видят отбить у нее Линьи. Она нисколько не сомневалась, что Луиза Даль, которая одевалась скромно, будто какая-нибудь учительница музыки, и всегда бежала по улице, словно боясь опоздать на омнибус, соблазняет Линьи своими стройными ногами и преследует его томными взглядами нищей Пасифаи[15], хотя эта самая Луиза Даль производила впечатление женщины весьма строгих правил, даже когда она как бы невзначай задевала мужчину или вызывающе улыбалась ему. А как-то в коридоре она застала почтенную старушку Раво, которая при виде Линьи обнажила то, чем еще могла похвастать — свои великолепные руки, славившиеся целых сорок лет.
Фажет с отвращением махнула затянутой в перчатку рукой в сторону сцены, на которой жестикулировали Дюрвиль, старик Мори и Мари-Клэр.
— Ты только посмотри на них. Ну точно утопленники под водой играют.
— Это потому, что нет верхнего освещения, — заметила Нантейль.
— Да нет же. Здесь всегда кажется, будто сцена под водой. И подумать только, что сейчас и я окажусь в этом аквариуме… Нантейль, не застревай в «Одеоне» больше, чем на один сезон. Здесь потонешь. Да ты посмотри на них, посмотри!
Дюрвиль для пущей важности и мужественности уже не говорил, а чревовещал.
— «Мир, отмена косвенных налогов и рекрутского набора, прибавка жалованья солдатам; в случае недостатка денег — чеки на банк; вовремя розданные награды и повышения — вот самые верные средства».
В ложу вошла г-жа Дульс. Распахнув ротонду на жалком кроличьем меху, она извлекла на свет божий растрепанную книжку.
— Это письма госпожи де Севиньи[16], — сказала она. — Знаете, на той неделе я собираюсь выступить с чтением самых замечательных писем госпожи де Севиньи.
— Где? — спросила Фажет,
— В зале Ренар.
По всей вероятности, это был малоизвестный зал, где-нибудь на окраине. Нантейль и Фажет не слыхали о нем.
— Я устраиваю это чтение в пользу трех сироток, оставшихся после покойного артиста Лакура, этой зимой скончавшегося от чахотки в ужасающей нищете. Я рассчитываю, что вы, душечки, поможете распространить билеты.
— А все-таки Мари-Клэр смешна! — сказала Нантейль.
Кто-то постучал в дверь ложи. Это был Константен Марк, автор пьесы «Решетка», репетиции которой должны были начаться со дня на день, и ему, хотя он и был сельским жителем и привык к лесу, театр стал необходим, как воздух. Нантейль должна была играть главную роль, и он смотрел на нее с волнением, как на драгоценную амфору, предназначенную стать носительницей его мысли.
А на сцене между тем хрипел Дюрвиль:
— «И если Францию можно спасти только ценою нашей жизни и чести, я скажу, как говорили герои девяносто третьего года[17]: „Пусть погибнет намять о нас!“»
Фажет показала пальчиком на чванного господина в первом ряду, который сидел, опершись подбородком на трость.
— Как будто там барон Деутц?
— Можешь не сомневаться, — отозвалась Нантейль. — Эллен Миди занята в пьесе. В четвертом действии. Барон Деутц пришел, чтобы все его видели.
— Постойте, девочки, я сейчас проучу этого невежу: он встретился со мной вчера на площади Согласия и не поклонился.
— Барон Деутц?.. Он тебя не видел!..
— Отлично видел. Но он шел не один. Я сейчас ему нос утру; вот увидите.
Она тихонько окликнула его:
— Деутц! Деутц!
Барон подошел и с самодовольной улыбкой облокотился на барьер ложи.
— Скажите, господин Деутц, почему вы не поклонились мне, когда я вас вчера встретила, верно вы были в очень уж неподходящей компании?
Он с удивлением посмотрел на нее.
— Я был с сестрой.
— Ах, так!..
А на сцене Мари-Клэр, повиснув на шее у Дюрвиля, восклицала: