Аделаида Герцык - Из круга женского: Стихотворения, эссе
— Хорошо, — сказала я, — я сама уберу твои кубики, но ты их больше не увидишь. Я запру их себе в комод, и ты завтра не получишь их.
Я не могла себе представить, как он проживет день без кубиков, без любимого строительного творчества. Котик молчал, не протестуя и не сдаваясь.
— И все, что ты с вечера оставляешь неубранным, я прячу и отнимаю от тебя, — добавила я. — Ты слышишь?
— Да, — ответил он.
Подождав еще минуту, я разрушила сложную постройку, сгребла в кучу его разновидные кубики и, сложив их в ящик, понесла в свою спальню. Через минуту Котик прибежал туда, неся еще одну коробку.
— Вот, это ты забыла, это я также бросил в зале, — сказал он.
— Это твои любимые, с колонками?
— Да, спрячь их.
— Но помни, что завтра ты их не получишь.
— Да, — сказал Котик.
Я убрала все в верхний ящик и заперла комод. Он возбужденно следил за моими движениями. Мы вернулись в гостиную, — на кресле лежал раскрытый «Конек-Горбунок», с которым он не расставался.
— Вот это я тоже не убрал, — сказал он, протягивая мне книгу, — ты тоже запри у себя.
— А как же мы будем завтра читать?
— Мы не будем.
— И тебе не жалко?
— Нет, не жалко. Ты все мои книги спрячь, все игрушки…
В глазах Котика горела решимость. Пафос отреченья и жертвы захватил его.
— Что же ты будешь делать? — спросила я смущенно.
В глазах его мелькнула гордость.
— Я буду ездить на «архотке» целый день, — сказал он и добавил, торжествуя: — «Архотку» никто не может отнять!
Архотка — незримая, изобретенная им машина, и заменяет ее большая тахта. Она обращается в архотку, когда Котик садится на нее, и уносит его в пространство.
Могла ли я в этот миг, когда мальчик мой, быть может, впервые сознал, что ценность незримого превышает все эмпирическое и преходящее, — могла ли, должна ли была я доказывать ему тягость утраты предметов внешнего мира и упорствовать в этом? Не знаю, у кого из нас двух сознание богатства и неотъемлемости самого дорогого было сильнее, когда мы легли спать в тот вечер.
И через день опять:
— Котик, перестань!
— Я не хочу.
— Нет, ты пойдешь сейчас. Перестань прыгать по дивану, иди одеваться.
И опять сцена глупого упрямства, непослушания, нелепого каприза.
— Знаешь, я тебя больше не буду любить, — говорю я, искренно возмущенная, — ты мне будешь, как чужой. И ни одной твоей просьбы не буду исполнять. Ты не делаешь ничего для меня, и я для тебя ничего не буду делать.
Котик смотрит исподлобья и молчит, соображая, верно, насколько значительно и неприятно будет то, что я говорю.
Я настаиваю, чтоб он шел гулять, но он покоряется, лишь когда его силой уводят одеваться и продолжает до конца упрямиться и протестовать.
Я решаю твердо «не любить» его целый день, и, когда он возвращается веселый с прогулки, забыв все, что было, и рассказывает мне о «таинственных переулках», по которым он водил няню, — я сухо отворачиваюсь.
— Мне все равно, где ты был, — говорю я, — помни, что я тебя не люблю и не хочу с тобой говорить.
Котик обрывает рассказ и с интересом смотрит на меня. Потом отходит в сторону, берет бумагу и усаживается что-то рисовать.
«Главное в воспитании — выдержка характера, умение настоять на своем, довести до сознания». Скучно… нелепо… Главное, так неестественно…
Я берусь за разные дела, выбираю самое суровое, подвожу счета и стараюсь сохранить сухие, строгие линии всего тела. Котик приносит мне показать нарисованный им «весь мир». Я отклоняю бумагу.
— Я тебя не люблю, — говорю я, — мне не интересно, что ты делаешь.
Очень серьезно и послушно Котик отходит со своим листом и несет его на кухню показать кухарке. Я знаю, что его разочарует ее восприятие, и он пожалеет обо мне. Но как томительно-скучно мне самой! Солнце светит в окна, весеннее, щедрое, и хочется сесть к открытому пианино и заиграть «Пробуждение льва», под которое Котик танцует дикую пляску.
Сажусь писать письма. Немного погодя, он подходит опять.
— Приди посмотреть, что я построил.
— Нет, не пойду.
— Но мне хочется, чтоб ты видела.
— А мне не хочется. Я сказала, что не буду делать того, о чем ты просишь. Я тебя не люблю.
Постояв немного, Котик удивительно кротко уходит, но опять ловлю у него взгляд любопытства и интереса к выбранной мною позиции. Он не настаивает, но ему тоже скучно — и все скучнее — жить без моего одобрения.
Наступает вечер. Гостей нет, и могла бы быть радостная игра вдвоем, но я не смею даже пройтись весело по комнате, и с отвратительным, деланным равнодушием ложусь с книгой под лампой на диван.
Котик не уходит больше — он садится недалеко и смотрит на меня, как бы желая наблюдать, как выражается нелюбовь в человеке, как он живет при этом. Похоже, что ему жаль меня.
Медленно тянутся минуты. Мальчик в непривычной спокойной позе сидит в кресле с думающими блестящими глазами. Он выжидает.
Я, глупая, лежу под лампой, и тоже выжидаю, придумываю, как и когда заговорить с ним, как нарушить наказание, — но с достоинством, не уронив себя. Ясно, что мне хуже, чем ему.
— Ты все еще «не любишь» меня? — спрашивает Котик без иронии — где там! — с кроткой готовностью терпеть. Вижу, что покорится всему безропотно, — ему только знать нужно, чтоб решить, как жить дальше, как приспособиться к нелюбви моей, чтобы меньше страдать от нее.
Господи! Сколько раз, когда наказывала меня судьба, придумывала я, как улегчить боль, в новую игру обращала ее, перестраивала все кругом, чтоб удобней было нести ее… И не знала часто, кара ли, или ласка Божия постигла меня…
— Котик! Давай сюда Конька-Горбунка! Мы до ужина успеем про морское царство прочитать…
Вихрем взвился мальчик и помчался за книгой.
2. Царевна Елена
Это была просто открытка, и на ней снимок с картины Васнецова: Иван Царевич и Серый волк, где царевич едет верхом на волке и увозит царевну на руках. Кто-то прислал мне ее на Рождество, и я отдала ее Котику, как отдаю все открытые письма с картинками. Их у него целая коробка.
Ему понравилась картинка, он долго рассматривал ее и весь день клал близ себя — когда строил и когда рисовал, чтоб каждую минуту можно было оторваться и посмотреть. За обедом она лежала у него на коленях, и он между двумя ложками супа взглядывал на нее.
На следующий день он уже не играл ни во что, а, лежа на ковре, неотрывно смотрел на картинку, лежащую перед ним.
— Про это есть целая сказка, — сказала я, видя его поглощенность, — хочешь прочту? — И пошла разыскивать Жуковского в шкафу.
Котик сел рядом со мной, не выпуская из рук картинки, но большой радости не проявил, — что-то свое он уже придумывал и знал об этой картинке, и, быть может, ему жаль было нарушить очарование своего чужим вымыслом.
Все же эта сказка — длинная и замысловатая, в которую вплелись все чудеса сказочного мира — понравилась ему, и он просил прочесть ее еще и еще раз.
— Что бы ты хотел иметь больше всего? — спросила я его вечером, когда он лежал в кроватке: — Шапку-невидимку, гусли-самогуды или коня-златогрива?
Он вытащил картинку из-под подушки и взмахнул ею:
— Царевну Елену, — сказал он и добавил шепотом, пригнув к себе мою голову: — она волшебница. Она сама может все достать — и шапку-невидимку, и Жар-птицу.
— Но как же она в плен к Кащею попала и не могла сама уйти?
— Это она нарочно. Она все могла сама, — уклончиво ответил он.
У него, очевидно, была своя концепция, и рядом со сказкой о сером волке сложилась собственная сказка, где единственная и главная роль отводилась царевне Елене.
Он по-прежнему не расставался с картинкой, носил ее с собой гулять, и от снега, от лужи, в которую она раз упала, она через несколько дней обратилась в грязную, измятую бумажку. Но и тут он не бросал ее и наделял волшебными свойствами.
— Хочешь, она исчезнет? — говорил он и неловким жестом фокусника прятал ее под скатерть. — А теперь опять появится! Она все может…
— Брось ее! Она такая грязная.
— Ее нельзя бросить. Она не может пропасть. Она всю жизнь будет жить.
Несколько человек собралось к нам вечером, и знакомый пианист играл Скрябина. Было рано, и Котик еще не ложился и сидел в гостиной. Уже няня выглядывала в дверь и манила его, но он упорно отворачивался. Он смирно сидел на диванчике около рояля, и я решила не трогать его и увести спать, когда кончится игра. Рядом с ним сидела барышня — маленькая и грациозная, в лиловом платье и газовом шарфе, затканном мелкими звездочками. Слушая музыку, она обняла Котика за шею, и он доверчиво прижался к ней, как к старой знакомой. У него было возбужденное и небывало кроткое лицо.