Шарлотта Бронте - Джейн Эйр
Лицо миссис Рид я помнила до последней черточки и теперь поискала его взглядом в полутьме. Какое счастье, что время гасит желание мести и заставляет умолкнуть голоса гнева и ненависти! Я рассталась с этой женщиной в горечи и ожесточении, а теперь вернулась, испытывая только жалость к ее тяжким страданиям и сильнейшую потребность простить и забыть все обиды, помириться и протянуть руку дружбы.
Да, вот оно, такое знакомое лицо, столь же суровое и безжалостное, как когда-то, вот эти особенные глаза, которые ничто не могло смягчить, чуть приподнятые, властные, тиранические брови. Как часто они угрожающе и с такой ненавистью хмурились на меня! Пока я смотрела на их неумолимую линию, в моей душе всколыхнулись воспоминания о детском ужасе и горестях! И все же я наклонилась и поцеловала ее. Она посмотрела на меня.
– Это Джейн Эйр? – спросила она.
– Да, тетя Рид. Как вы себя чувствуете, милая тетя?
Когда-то я поклялась, что ни разу больше не назову ее тетей, но теперь подумала, что забыть и нарушить эту клятву не будет большим грехом. Мои пальцы коснулись ее руки, лежавшей поверх одеяла, – если бы она ласково их пожала, думаю, меня охватила бы искренняя радость. Но каменные натуры не смягчаются так быстро, а глубокие антипатии не вырываются с корнем так просто. Миссис Рид отодвинула руку и, слегка отвернув лицо, сказала, что вечер жаркий. Потом посмотрела на меня ледяным взглядом, и мне стало ясно, что ее мнение обо мне, ее чувства ко мне не изменились и измениться не могут. Я поняла по ее каменным глазам, в которые не было доступа ни нежности, ни слезам, что она твердо решила до самого конца считать меня неисправимо дурной, потому что, признав меня хорошей, она не испытала бы великодушной радости, а почувствовала бы себя оскорбленной и униженной.
Мне стало больно. Боль сменилась гневом, решимостью взять над ней верх, подчинить ее себе вопреки ее натуре и воле. К моим глазам, как в детстве, подступили слезы – я приказала им высохнуть. Потом принесла стул к изголовью кровати, села и нагнулась над подушкой.
– Вы послали за мной, – сказала я, – и я здесь. И намерена оставаться здесь, пока вам не станет лучше.
– Да, конечно! Ты видела моих дочерей?
– Да.
– Можешь сказать им; что я желаю, чтобы ты осталась, пока я не поговорю с тобой о том, что меня тяготит. Сейчас уже поздно, и мне трудно вспомнить все. Но что-то я хотела сказать… дай подумать…
Блуждающий взгляд, вдруг ослабевший голос поведали, как гибельно изменился ее когда-то могучий организм. Она беспокойно заворочалась, попыталась повыше натянуть одеяло, но помешал мой локоть, прижатый к его уголку. Ее тут же охватило раздражение.
– Сядь прямо! – сказала она. – Не досаждай мне! Отпусти одеяло… ты Джейн Эйр?
– Я Джейн Эйр.
– Никто не поверит, сколько хлопот было у меня с этой девчонкой. Такая навязанная мне обуза – и как она сердила меня ежедневно, ежечасно своим непонятным характером, внезапными злобными вспышками и постоянным противоестественным наблюдением за каждым моим движением! Право, как-то она кричала на меня, будто сумасшедшая, будто исчадие ада – ни один ребенок никогда так не кричал и не выглядел так! Я была рада избавиться от нее. Что с ней сделали в Ловуде? Там вспыхнула горячка, и многие воспитанницы умерли. А вот она – нет. А я сказала, что да. Я так хотела, чтобы она умерла!
– Странное желание, миссис Рид. За что вы ее так ненавидели?
– Я всегда не терпела ее мать, потому что она была единственной сестрой моего мужа и он ее очень любил – противился тому, чтобы родные отреклись от нее, когда она сделала такой мезальянс, а когда пришло известие о ее смерти, он плакал точно слабоумный. Потом привез девчонку в дом, хотя я умоляла отдать ее кормилице и только платить за нее. Я возненавидела ее, едва увидела – такой хнычущий писклявый заморыш! Она орала в колыбели всю ночь напролет, и не просто громко плакала, как положено детям, а верещала и стонала. Рид ее жалел. Нянчил, заботился, как о своей собственной. Да нет, куда больше: их он в этом возрасте и не замечал вовсе. Старался, чтобы мои детки полюбили маленькую тварь. Ангельчики терпеть ее не могли, а он сердился на них, если замечал их неприязнь. Во время своей последней болезни он то и дело требовал, чтобы ее принесли к нему, и всего за час до смерти связал меня клятвой заботиться о ней. Уж лучше бы мне навязали нищенское отродье из работного дома! Но он был слабовольным, от природы слабовольным. Джон совсем не похож на отца, и я рада этому. Джон похож на меня, на моих братьев – он настоящий Гибсон. Только бы он перестал терзать меня письмами о деньгах! У меня больше не осталось денег, чтобы давать ему, мы совсем обеднели. Придется рассчитать половину слуг и закрыть часть дома. Или сдать его внаем. Но я этого не стерплю! Но что же нам остается делать? Две трети моего дохода уходит на уплату процентов по закладным… А Джон днюет и ночует в игорных домах и всегда проигрывает… бедный мой мальчик! Его обманывают и обирают. Джон низко пал… на него страшно смотреть… мне стыдно за него, когда я его вижу.
Она приходила во все большее возбуждение.
– Думаю, мне лучше уйти, – сказала я Бесси, стоявшей по другую сторону кровати.
– Пожалуй что и лучше, мисс. Но к ночи она часто говорит вот так. Утром она бывает поспокойнее.
Я встала.
– Погоди! – воскликнула миссис Рид. – Я еще не все сказала. Он угрожает мне, все время угрожает своей смертью или моей, и мне иногда снится, что он лежит, а в его горле зияет огромная рана, или что лицо у него почернело и распухло. Я в безвыходном положении. Столько сразу бед! Что делать? Как достать деньги?
Бесси принялась уговаривать ее выпить успокаивающий настой и лишь с трудом настояла на этом. Вскоре миссис Рид стихла и задремала. Тогда я ушла.
Прошло более десяти дней, прежде чем мне удалось еще раз поговорить с миссис Рид. Она либо бредила, либо впадала в забытье, и доктор запретил ее волновать. Тем временем я по мере сил старалась ладить с Джорджианой и Элизой. Сначала они были очень холодны. Элиза большую часть дня шила, читала или писала, почти не разговаривая ни с сестрой, ни со мной. Джорджиана часами сюсюкала со своей канарейкой и не замечала меня. Однако я решила, что непременно найду себе занятия и развлечения. Я захватила с собой рисовальные принадлежности, и вот они-то и послужили мне как для того, так и для другого.
Вооружившись коробкой карандашей и несколькими листами бумаги, я садилась в стороне от сестер у окна и набрасывала рисунки, подсказываемые вечно меняющимся калейдоскопом воображения: вид на море между двумя скалами; восходящая луна и силуэт корабля на фоне ее диска; заросли камыша и водяных ирисов, а между ними – голова наяды в венке из лотосов; эльф, примостившийся под веткой цветущего боярышника на краю гнезда овсянки.
Как-то утром мне захотелось набросать лицо – какое, я не знала и не думала об этом. Я взяла мягкий карандаш, притупила его и принялась за работу. Вскоре на листе появился широкий выпуклый лоб и очертания нижней части лица с квадратной челюстью. Этот абрис меня удовлетворил, и мои пальцы принялись добавлять остальные черты. Такой лоб потребовал прямых широких бровей, затем, естественно, последовал четко очерченный нос с прямой переносицей и широкими ноздрями, затем выразительный и вовсе не узкий рот, затем твердый подбородок, разделенный ямкой. Разумеется, потребовались темные бакенбарды и иссиня-черные волосы, взбитые на висках и вьющиеся поперек лба. А теперь глаза. Их я оставила напоследок, потому что они требовали особого тщания. Я нарисовала их большими, с красивым разрезом, осенила темными длинными ресницами, придала радужкам особый блеск. «Неплохо! Но не совсем то, – подумала я, оценивая результат моих стараний. – Им требуется больше силы и одухотворенности!» И я сделала тени контрастнее, чтобы блеск обрел новую яркость – два-три удачных штриха создали необходимый эффект. Теперь я видела перед собой лицо друга – так не все ли равно, что эти барышни поворачиваются ко мне спиной? Я любовалась, я улыбалась выразительному сходству и, вполне довольная, не замечала ничего вокруг.
– Портрет вашего знакомого? – спросила Элиза, незаметно подошедшая ко мне. Я ответила, что это игра фантазии, и поспешила подложить лист под другие. Разумеется, я солгала: сказать правду, это был портрет мистера Рочестера, причем очень похожий. Но ее это не касалось – никого не касалось, кроме меня.
Джорджиана тоже подошла взглянуть. Остальные рисунки ей очень понравились, но, взглянув на портрет, она воскликнула: «Какой урод!» Их обеих, казалось, удивило, что я недурно рисую. Я предложила нарисовать их портреты, и они по очереди попозировали для наброска. Затем Джорджиана принесла свой альбом. Я обещала нарисовать в нем какую-нибудь акварель. Это сразу привело ее в хорошее настроение, и она предложила мне погулять по парку. Гуляли мы около двух часов, беседуя самым дружеским образом: она почтила меня подробным описанием чудесной зимы, которую провела в Лондоне два сезона тому назад, – всеобщего восхищения, которое вызывала, многочисленных поклонников, и даже несколько раз намекнула на титулованного обожателя. В течение оставшегося дня, а затем вечера намеки эти обрастали подробностями: я услышала про нежные нашептывания, мне описывались чувствительные сцены – короче говоря, в этот день она сочинила для меня первый том романа из жизни высшего света. Продолжения следовали изо дня в день – и все на одну и ту же тему: она, ее влюбленности, ее горести. Как ни странно, она ни разу не упомянула о болезни матери, или о смерти брата, или о невеселом будущем, ожидающем их семью. Ее, казалось, всецело поглощали воспоминания о прошлом веселье и надежды на грядущие легкомысленные удовольствия. В комнату матери она ежедневно заходила на пять минут, но не больше.