Франсуа Фенелон - Французская повесть XVIII века
Пока он разговаривал с министром, в кабинет стремительно вошла та дама, у которой Бабук обедал; взор ее и лицо выражали скорбь и гнев. Она разразилась упреками в адрес государственного деятеля, она залилась слезами; она горько сетовала на то, что он отказал ее мужу в должности, на которую тот мог рассчитывать, принимая во внимание его знатное происхождение и в воздаяние его заслуг и полученных ран; она выражалась столь решительно, она жаловалась столь изящно, она отвергала возражения столь ловко, она приводила доводы столь красноречиво, что добилась своего и супруг ее был облагодетельствован.
Бабук протянул ей руку и сказал:
— Возможно ли, сударыня, так стараться ради человека, которого вы не любите и от которого можете ожидать всяческих неприятностей?
— Человека, которого я не люблю? — воскликнула она. — Да будет вам известно, что муж — самый мой лучший друг на свете, что я готова пожертвовать ради него всем, кроме моего любовника, и он также сделает для меня все, только не расстанется со своей любовницей. Я познакомлю вас с нею; это очаровательное существо, остроумное, с прекрасным характером; сегодня вечером мы ужинаем все вместе, с мужем и моим любезным магом; приходите разделить с нами нашу радость.
Дама повезла Бабука к себе домой. Муж, вернувшийся наконец в весьма грустном настроении, встретил жену с восторгом и был полон глубочайшей признательности; он поочередно целовал жену, любовницу, любезного мага и Бабука. За ужином царили веселье, согласие, остроумие и изящество.
— Знай, — сказала Бабуку хозяйка дома, — что женщины, которых считают непорядочными, зачастую наделены качествами весьма порядочного человека, а чтобы убедиться в этом, поедемте завтра со мною к прекрасной Теоне.{97} Кое-кто из старых недотрог нападает на нее, но она одна делает больше добра, чем они все вместе. Она не допустит ни малейшей несправедливости даже ради большой выгоды; она дает своему любовнику лишь великодушные советы; она заботится только о его добром имени, а ему стало бы стыдно перед нею, упусти он случай сделать добро, ибо ничто так не подвигает на благие дела, как любовница, которая является свидетельницей и судьей твоих поступков и уважение коей ты хочешь заслужить.
Бабук принял приглашение. Он увидел дом, где царили всевозможные утехи. Сама Теона царила над всем; с каждым она находила общий язык. Ее непринужденный ум никого не стеснял; она всем нравилась, вовсе не стремясь к этому; она была столь же любезна, сколь и добра, а все эти чарующие качества подкреплялись еще и тем, что она была очень хороша собою.
Бабук, хоть и был скифом, да еще посланцем духа, подумал, что, поживи он еще немного в Персеполисе, он забудет Итуриэля ради Теоны. Он все больше привязывался к городу, население которого воспитанно, ласково и благожелательно, хоть и легкомысленно, тщеславно и злоязычно. Его тревожило, как бы Персеполис не подвергся осуждению, его тревожил даже доклад, который ему надо было представить.
Вот как он взялся за составление доклада. Он заказал лучшему в городе литейщику отлить небольшую статую из всех имеющихся металлов, всех сортов глины и из самых драгоценных и самых простых камней. Он отнес эту статую Итуриэлю.
— Разобьете ли вы эту прелестную фигурку только потому, что в ней содержатся не одни лишь алмазы и золото?
Итуриэль понял его с полуслова; он решил даже не помышлять больше об исправлении Персеполиса и предоставить миру оставаться таким, каков он есть, «ибо, — заметил он, — если и не все в нем хорошо, то все терпимо». Итак, Персеполис оставили в целости, и Бабук отнюдь не сетовал на это, в отличие от Ионы,{98} который разгневался, что не разрушили Ниневию. Но когда просидишь трое суток во чреве китовом, настроение становится совсем не то, что у человека, побывавшего в опере, в комедии и поужинавшего в приятной компании.
ИСТОРИЯ ПУТЕШЕСТВИЙ СКАРМЕНТАДО, НАПИСАННАЯ ИМ САМИМ
Я родился в городе Кандии{99} в 1600 году. Мой отец был там правителем; и я вспоминаю, что некий посредственный поэт, но зато выдающийся тупица, по имени Иро,{100} сочинил скверные стишки в мою честь, в коих восхвалял меня как потомка Миноса по прямой линии; но когда отец мой впал в немилость, он сочинил другие стишки, в коих я назывался уже лишь потомком Пасифаи и ее любовника.{101} Дрянной человечишка был этот Иро и самый докучный мошенник на всем острове.
Когда мне минуло пятнадцать лет, отец послал меня учиться в Рим. Я прибыл туда в надежде познать все истины, ибо до тех пор меня обучали прямо противоположному, по обычаю невежественного мира, протянувшегося от Китая до самых Альп. Монсиньор Профондо, коему меня препоручили, был странный человек и один из самых неистовых ученых на свете. Он хотел научить меня аристотелевым категориям{102} и готов был зачислить меня в категорию любимцев своего сердца; мне удалось благополучно избежать этой чести. Я видел торжественные шествия, видел изгнание дьявола и несколько грабежей. Говорили, хотя это было в высшей степени неверно, будто синьора Олимпия,{103} весьма осмотрительная особа, продавала многое, чего не следует продавать. Я был в таком возрасте, что все это казалось мне чрезвычайно занятным. Одна молодая дама весьма покладистого нрава, по имени синьора Фатело,{104} вознамерилась меня полюбить. За ней ухаживали преподобный отец Пуаньярдини{105} и преподобный отец Аконити,{106} молодые монахи ныне уже не существующего ордена; она примирила их между собой, одарив своей благосклонностью меня; но в то же время я подвергался опасности быть отлученным от церкви и отравленным. Я уехал из Рима, весьма довольный архитектурой собора святого Петра.
Я совершил путешествие во Францию; то было время царствования Людовика Справедливого.{107} Первым делом меня спросили, не желаю ли я получить на завтрак кусочек маршала д’Анкр,{108} которого изжарили по требованию народа и теперь продавали в розницу всем желающим по сходной цене.
Это государство постоянно находилось во власти гражданских войн, которые велись иногда из-за места в государственном совете, иногда из-за контроверзы на двух страницах. Уже более шести десятков лет{109} этот огонь, то угасающий, то раздуваемый с новой силой, опустошал сию прекрасную страну. Так проявлялась свобода галликанской церкви. «Увы, — подумал я. — А ведь народ этот рожден был мягкосердечным, что же могло так извратить его характер? Он шутит и устраивает Варфоломеевскую ночь. Блаженно то бремя, когда он будет только шутить!».
Я отправился в Англию; такие же распри возбуждали там такое же ожесточение. Благочестивые католики ради блага церкви решили взорвать при посредстве пороха{110} короля, королевскую фамилию и весь парламент, дабы избавить Англию от сих еретиков. Мне показали то место, где по велению блаженной памяти королевы Марии,{111} дочери Генриха VII, сожгли более пятисот ее подданных. Один ибернийский священник заверил меня, что это было весьма доброе дело: во-первых, потому, что сожженные были англичане; во-вторых, потому, что они никогда не употребляли святой воды и не веровали в вертеп святого Патрика.{112} Он в особенности удивлялся, как это королева доныне не причислена к лику святых; но он уповал, что это сделано будет в недолгом времени, как только кардинал-племянник улучит для этого свободную минуту.
Я поехал в Голландию в надежде найти больше покоя у более флегматичных ее народов. Когда я прибыл в Гаагу, как раз отрубали голову одному почтенному старцу. То была плешивая голова первого министра Барневельдта,{113} самого заслуженного человека в Республике. Поддавшись жалости, я осведомился, в чем состояло его преступление — может быть, он совершил государственную измену?
— Он совершил нечто гораздо худшее, — ответил мне проповедник в черной мантии. — Этот человек полагал, будто можно с тем же успехом спастись добрыми делами, как и верою. Вы, разумеется, понимаете, что ни одна республика не выдержит, ежели распространятся подобные суждения, к что надобны суровые законы, дабы пресечь такую мерзость и позор.
Некий глубокомысленный политик тех мест сказал мне со вздохом:
— Увы, сударь, добрые времена не будут длиться вечно; этот народ по чистой случайности проявляет ныне такое рвение; в глубине души он привержен отвратительному догмату терпимости, и когда-нибудь он к этому и придет; от такой мысли я прихожу в трепет.
И я в ожидании зловещего будущего, когда восторжествует умеренность и снисхождение, с великой поспешностью покинул страну, в коей царила суровость, не смягчаемая никакими удовольствиями, и, погрузившись на судно, отправился в Испанию.