Жорж Санд - Нанон
Мне пришлось удовольствоваться этим решением.
XXVI
За завтраком она выказала мне такую чистосердечную дружбу, какой прежде я никогда не видела с ее стороны, и несколько раз повторила, что пусть я и ниже ее по рождению, но умом и знаниями, безусловно, ее превосхожу. Господину Костежу, однако, так и не удалось убедить Луизу и вырвать у нее признание, что качества, приобретенные упорным трудом и волей, стоят несоизмеримо больше, чем то, что человеку даровано случаем.
Они так настойчиво уговаривали меня погостить у них, что я осталась во Франквиле еще на день. Все были со мной милы, а Луиза обходилась с необычайной любезностью, и в их обществе я чувствовала себя легко и приятно; однако я не привыкла так долго бездельничать и проводить время в разговорах, поэтому, тепло распрощавшись с хозяевами, я с радостью села в карету и предвкушала возвращение в наш монастырь.
Когда я по дороге сказала об этом Дюмону, он заметил:
— Почему вы говорите в «наш монастырь», а не «домой»? Ведь вы там полновластная хозяйка, владелица, знатная госпожа, можно сказать.
— Нет, друг мой, — ответила я после некоторого раздумья. — Я как была крестьянкой, так крестьянкой и останусь, ибо у меня тоже есть своя собственная гордость. Раньше я об этом никогда не думала, но благодаря Луизе поняла. Если Эмильен до сих пор помнит, что он маркиз, — а Луиза утверждает, что помнит, — и не считает меня ровней себе, что ж: я всегда буду ему служить просто из дружеских чувств, но ни за что не выйду замуж за человека, который презирает меня за мое происхождение. Я же не считаю его низким или позорным. Мои родители были честные люди; моя мать, по рассказам, была доброй и стойкой женщиной; мой дедушка — святой человек. Из поколения в поколение мы работали не покладая рук и никому ничего худого не делали. Мне краснеть не приходится.
Проникшись этой мыслью, я почувствовала такую силу духа, какой прежде никогда не ощущала. Да, во Франквиль я съездила недаром. Вскоре от Луизы пришло письмо: из ее безграмотных каракуль я поняла, что она осталась довольна нашей встречей и что теперь, окрыленная моим обещанием и чувствуя себя более свободно, с легким сердцем относится к нынешнему своему положению, а заодно и к заботам своих любезных хозяев.
Слухи о парижских событиях и восстаниях первого апреля и двадцатого мая докатились до Валькрё, как всегда, с большим опозданием. Мы дожили до июня в полном неведении, к чему привели эти жестокие бои, и только потом поняли, что якобинцы потерпели поражение и власть парижского люда пришла к концу. Крестьяне обрадовались этому известию, и никто не жалел депортированных, кроме меня, — ведь я-то знала, что среди них есть люди великодушные вроде господина Костежу, люди, полагавшие, что только они могут спасти Францию, и принесшие человечность и великодушие в жертву тому, что почитали своим священным долгом. Я очень беспокоилась о господине Костежу: в течение нескольких недель он где-то скрывался, чтобы о нем забыли. В одном отношении он от этого выиграл — Луиза написала мне, что скучает без него, тревожится и чувствует, как сильно к нему привязана.
Пусть в этом письме не было страсти, зато оно дышало искренностью. Ее ничуть не радовали мстительные действия реакции. Чтобы Луиза не так томилась в одиночестве, госпожа Костежу предложила навестить меня; я с восторгом подхватила это предложение, и погожим летним днем 1795 года они приехали в монастырь.
Луиза была одета очень просто и, казалось, забыла о своем пустом тщеславии. Она восхищалась чистотой, порядком и уютом, которые, несмотря на тяжелые времена, мне удалось навести в монастыре. Убранство моего жилища не отличалось роскошью, но все-таки моими стараниями оно имело вполне приличный вид. С чердака я извлекла развалившуюся старую мебель, и расторопные местные мастеровые, действуя по моим указаниям, сколотили столы и стулья, старомодные, но более приятные на вид, чем теперешняя затейливая обстановка. Залу капитула я превратила в просторную гостиную; там по-прежнему стояли резные скамьи — революционные власти пренебрегли ими, как старым хламом, — а искусно выполненные деревянные панели, частично покрывавшие стены, были красивы и по-прежнему прочны. Мне ничего не стоило содержать их в чистоте и блеске. Пол из черного мрамора тоже был невредим, и я попросила Мариотту не пускать туда кур, как, впрочем, и во все помещения нижнего этажа, так как люди делят кров с животными обычно от лени, а не по необходимости, и я твердо помнила, что дедушка не пускал их на порог нашей бедной хижины; однако это не помешало мне растить их и выхаживать.
Итак, Луиза переступила порог приведенного в порядок, как бы помолодевшего монастыря и не переставала удивляться тому, что в действительности он был куда величественнее и лучше сохранился, чем ей казалось.
Превратив комнату Эмильена в прелестное гнездышко, я отвела ее Луизе, а в своей поместила госпожу Костежу, предварительно устроив все по вкусу гостьи. Хотя мы с Дюмоном и Мариоттой ели как нельзя скромнее, приора, любившего хорошо покушать, я в свое время ублажала изысканными блюдами, так что умела теперь и заказать вкусный обед и приготовить его. Здешние жители меня очень любили, и стоило мне сказать слово, как рыбаки и охотники с радостью несли в монастырь лучшую свою добычу; я не злоупотребляла их любезностью, поэтому за редкие свои пиршества расплачивалась лишь благодарностью, а мои земляки неизменно делали вид, будто сами у меня в долгу.
Окружающая обстановка, очевидно, заставила Луизу задуматься; разум ее словно проснулся, и она даже вызвалась помогать мне по хозяйству, дабы все поняли, что франквильские обитатели напрасно относятся к ней как к кукле. Я-то, конечно, видела, что она не рождена жить трудами своих рук, — Луиза была неловка, рассеянна, очень быстро уставала и только диву давалась, как это у меня на все хватает времени, даже на чтение и самообразование, которому я отдавалась с еще большим рвением, чем раньше.
— Ты исключительное существо, — говорила она. — Я только теперь вижу, что не ценила тебя по достоинству и что господин Костежу правильно о тебе говорил. Хотелось бы знать, как ты умудряешься не замечать времени — у меня дни тянутся нестерпимо долго, и я не умею себя занять. Беседуя с кем-нибудь, я чувствую, что не глупее других, но одна ни в чем разобраться не могу и в состоянии воспринимать мысли, лишь когда они облечены в слова, которые я слушаю и на которые отвечаю.
— В таком случае, — говорила ей я, — выходите замуж за адвоката. С ним вы не соскучитесь!
С Дюмоном она была сама любезность и, не чинясь, обедала с ним за одним столом, так же как с Мариоттой, у которой попросила прощения за то, что когда-то выводила ее из себя. При желании она бывала так обходительна, что ее любили, не задумываясь, способна ли она ответить тем же. Луиза принадлежала к людям, которые одной милой улыбкой или приятными словами умеют отплатить людям за их преданность. Она бегала по всей деревне, и всюду ее привечали те, кого она когда-то раздражала. Я не отличалась от остальных и отдавала Луизе все свое сердце, почти ничего не требуя взамен, довольствуясь чудесной переменой в ее характере и манерах. Благо тому, кто, обделенный способностью любить, наделен умением очаровывать.
Война с Голландией закончилась, и был заключен мир. Я надеялась на скорое возвращение Эмильена, а он, несмотря на свое обещание, все не приезжал. Дюмон твердил мне, что так оно и должно быть, что армия, действовавшая в районе рек Самбра и Маас, очевидно, переброшена в другое место, если уже не на театре военных действий. Хотя из-за всеобщей разрухи почта часто запаздывала или вообще терялась, нам до сих пор везло, мы получали все послания Эмильена, и я не допускала мысли, что его письмо может не дойти до нас. Поэтому, когда в течение трех убийственных месяцев от Эмильена не было ни строчки, моя тревога превратилась в настоящую пытку. Дюмон утешал меня как мог, но я видела, что и он сам не свой от беспокойства. Знай мы, где находится Эмильен, мы сразу поехали бы повидаться с ним, хотя бы только чтобы обнять его на поле боя.
Дни тянулись монотонно, и выносить это страшное молчание мне было уже не под силу. Когда каждое утро просыпаешься с одной и той же упрямой надеждой и она снова и снова обманывает тебя, нетерпению уже нет предела. Напрасно я старалась рассеять работой грустные мысли. Мне казалось, что если исчезла основа всей моей жизни, то ни работа, ни сама жизнь мне больше ни к чему, и я подолгу сидела в оцепенении у могилы приора, уже украшенной памятником. Мысленно я разговаривала с этим добрым человеком, который так хотел мне счастья. И я шептала ему: «Милый, дорогой приор, если Эмильена нет в живых, мне остается лишь поскорее уйти к вам».
Как-то вечером я сидела у его могилы, опершись лбом о каменный крест, поставленный на месте прежнего, деревянного, совсем ослабевшая, утратившая мужество. Меня все время поддерживала мысль, что если Эмильена убили, я тоже скоро умру от горя. По-прежнему убежденная в этом, я вдруг расплакалась, как ребенок, — внезапно вспомнилось, сколько счастья я надеялась ему дать, как выбивалась из сил в прошлом, как мечтала о будущем. К душевной скорби примешалась усталость от ежедневных забот — неужели же все мои старания, все думы, и труды, и расчеты, и терпение, — неужели все это впустую? Зачем тогда я жила на свете? Зачем трудилась, и добивалась, и любила, если вражеской пуле понадобилось меньше времени, чтобы меня осиротить, чем мне — ощутить свое сиротство?