Бруно Шульц - Трактат о манекенах
Я никак не мог насытить зрение сочной бархатистой чернотой самых темных партий, пригашенной гаммой плюшевых пепельно-серых оттенков, пробегающих пассажами приглушенных педалью тонов по клавишам этого пейзажного ноктюрна. Изобильный волнистый воздух охлопал мне лицо, точно мягкая ткань. В нем была пресная сладость отстоявшейся дождевой воды.
И опять возвращающийся в себя шум черных лесов, глухие аккорды, взволновывающие пространства уже за гранью слышимого! Я оказался на задах Санатория, на заднем дворе. Оглянулся на высокие стены главного подковообразного здания. Все окна были закрыты черными ставнями. Санаторий спал глубоким сном. Я прошел через железные решетчатые ворота. Рядом с ними была пустая собачья будка — необычно громадная. И опять меня поглотил, принял в себя черный лес, и я шел сквозь его темноту по бесшумной палой хвое ощупью, словно у меня были завязаны глаза. А когда стало чуть светлей, между деревьями появились очертания домов. Пройдя еще несколько шагов, я оказался на широкой городской площади.
Какое странное, обманчивое сходство с рыночной площадью нашего родного города! Как, в сущности, схожи все рыночные площади в мире! Почти те же самые дома и лавки!
Людей на улицах почти не было. Траурный поздний полусвет неясной поры дня порошил с неопределенно серого неба. Я с легкостью читал все афиши и вывески, однако ничуть не удивился бы, если бы мне сказали, что сейчас глубокая ночь. Только некоторые лавки были открыты. На других железные жалюзи были опущены лишь наполовину, явно закрывали их в спешке. Плотный и обильный воздух, воздух упоительный и богатый кое-где сглатывал часть панорамы, смывал, точно мокрой губкой, один-два дома, фонарный столб, кусок вывески. Порой мне трудно было поднять веки, они опускались то ли от странной лености, то ли от сонливости. Я стал искать лавку оптика, о которой говорил отец. Он упомянул ее как нечто хорошо мне известное, словно бы апеллируя к моему знанию здешней топографии. Неужто он забыл, что я тут впервые? Нет, у него явно все перепуталось в голове. Но чего ожидать от отца, реального лишь наполовину, живущего столь условной, относительной жизнью, которая ограничена таким количеством оговорок! Трудно скрывать, что требовалось немало доброй воли, чтобы признать за ним эту специфическую разновидность бытия. То был достойный жалости эрзац жизни, зависящий от всеобщей снисходительности, от того самого consensus omnium[12], из которого она черпала скудные свои соки. Было ясно, что лишь благодаря тому, что все согласно смотрели сквозь пальцы, дружно прикрывали глаза на очевидные и вопиющие изъяны подобного положения вещей, эта плачевная видимость жизни и могла удерживаться некоторое время в ткани реальности. Малейшее возражение способно было пошатнуть ее, ничтожное дуновение скептицизма повергнуть. Мог ли Санаторий доктора Готарда обеспечить отцу эту тепличную атмосферу всеобщей терпимости, оберечь от холодных сквозняков трезвости и критицизма? Оставалось только удивляться, что при столь шатком, сомнительном положении вещей отцу еще удавалось так здорово держаться.
Я обрадовался, увидев витрину кондитерской, уставленную бабками и тортами. У меня разыгрался аппетит. Я распахнул стеклянную дверь с надписью «мороженое» и вошел в темный зал. Там пахло ванилью и кофе. Из глубины комнаты ко мне вышла барышня со смазанным сумраком лицом и приняла заказ. Наконец-то после долгого перерыва я смог досыта усладить себя великолепными пончиками, которые я макал в кофе. В темноте вокруг меня плясали кружащиеся арабески сумрака, а я все ел и ел пончики, чувствуя, как кружение тьмы проникает мне под веки, исподволь теплой своей пульсацией, бесчисленным роем ласковых прикосновений заполняет мои внутренности. Теперь уже только прямоугольник окна светился серым пятном в совершенной тьме. Тщетно стучал я ложечкой по краю стола. Никто не пришел взять у меня деньги за съеденное. Я оставил на скатерти серебряную монету и вышел на улицу. Рядом в книжной лавке было еще светло. Приказчики раскладывали книжки. Я спросил, где лавка отца. Второй дом за нами — объяснили мне. Один услужливый молодой человек даже подбежал к двери и показал мне, куда идти. У отцовской лавки был стеклянный портал, еще не оформленную витрину закрывала серая бумага. Уже в дверях я с удивлением обнаружил, что в лавке полно покупателей. Отец стоял за прилавком и, слюня карандаш, суммировал позиции длинного счета. Покупатель, для которого готовили этот счет, склонился над прилавком и, ведя пальцем по суммируемым цифрам, вполголоса считал. Отец глянул на меня поверх очков и, не отрывая пальца от пункта, на котором прервался, бросил мне:
— Тебе пришло какое-то письмо, лежит на бюро среди бумаг, — и снова погрузился в подсчеты. Приказчики же тем временем откладывали купленные товары, заворачивали в бумагу, обвязывали шпагатом. Пока еще не все полки были заполнены сукнами. Большинство оставались пока пустыми.
— Папа, а почему вы не присядете? — тихо спросил я, зайдя за прилавок. — Вы так больны, и совсем не бережете себя.
Он предостерегающе поднял руку, как бы отклоняя мои увещевания, и продолжал считать. Выглядел он плачевно. Было, как на ладони, видно, что лишь искусственное возбуждение, горячечная деятельность еще поддерживают его, отодвигают миг окончательного упадка сил.
Я поискал на бюро. Это оказалась скорей уж бандероль, чем письмо. Несколько дней назад я написал в один книжный магазин, заказал некую порнографическую книжку, и, подумать только, мне прислали ее сюда, нашли мой адрес, а верней, адрес моего отца, который только-только открыл лавку, еще не имеющую даже вывески. Поистине, поразительная эффективность службы информации, достойная удивления четкость работы экспедиции! И вдобавок небывалая быстрота!
— Можешь прочесть в конторке, — сказал отец, бросив мне недовольный взгляд. — Сам видишь, здесь негде.
В конторке за лавкой было совсем еще пусто. Через стеклянную дверь падало немного света. На стенах висели пальто приказчиков. Я открыл пакет и в слабом свете, проникающем из двери, стал читать письмо.
Мне сообщали, что заказанной мною книжки, к сожалению, на складе не оказалось. В настоящее время предприняты ее поиски, но фирма, не упреждая результатов этих поисков, позволила себе пока что выслать мне некий артикул, который, как она предполагает, несомненно вызовет мой интерес. Далее шло достаточно сложное описание складного астрономического рефрактора большой разрешающей способности и к тому же обладающего многочисленными достоинствами. Заинтересовавшись, я извлек из пакета этот инструмент, изготовленный не то из клеенки, не то из жесткого полотна; он был сложен гармошкой. У меня всегда была слабость к телескопам. Я принялся раскладывать многократно сложенный кожух инструмента. Под руками у меня возникал огромный, зафиксированный для жесткости тонкими прутками мех телескопа, и вскоре его пустая оболочка, лабиринт, длинный комплекс черных оптических камер, до половины вставленных друг в друга, вытянулась на всю комнату. Смахивало это на длинное авто из лакового полотна, на какой-то театральный реквизит, имитирующий с помощью легкого материала — бумаги и жесткого тика — массивность реальности. Я глянул в черную воронку окуляра и увидел в глубине едва вырисовывающиеся очертания дворового фасада Санатория. Заинтересовавшись, я залез глубже в заднюю камеру аппарата. Теперь в поле зрения телескопа была горничная, которая, неся в руке поднос, шла по коридору санатория. Вдруг она повернулась и улыбнулась. «Уж не видит ли она меня?» — подумалось мне. Неодолимая сонливость туманом заслоняла мне глаза. Я сидел в задней камере телескопа, точно в кабине лимузина. Легкое движение рычагом, послышался шелест, словно бумажная бабочка замахала крыльями, и я почувствовал, что аппарат вместе со мной тронулся с места и поворачивает к двери.
Точно большущая черная гусеница, телескоп — многочленное тулово, огромный бумажный таракан с имитацией фар впереди — въехал в освещенную лавку. Покупатели раздвинулись, давая дорогу этому слепому бумажному дракону; приказчики настежь распахнули двери, и я в бумажном своем автомобиле выкатил на улицу между двумя шеренгами находившихся в лавке людей, которые возмущенными взглядами провожали мое и впрямь скандальное отбытие.
3Вот так живется в этом городе, и время течет. Большую часть дня спится, и не только в постели. Нет-нет, мы тут в этом отношении не слишком капризны. Человек тут готов вздремнуть в свое удовольствие в любом месте, в любую пору дня. В ресторане, положив голову на столик, в экипаже и даже стоя, по пути, в парадной какого-нибудь дома, куда забегаешь на минутку, когда совсем уж неодолимо смаривает сон.
А проснувшись, еще отуманенные и не совсем пришедшие в себя, мы продолжаем прерванный разговор либо утомительный путь, двигаем дальше запутанное дело без начала и конца. В результате где-то по дороге мимоходом утрачиваются целые интервалы времени, мы теряем контроль над непрерывностью дня и в конце концов перестаем настаивать на ней, без сожалений отказываемся от скелета непрерывной хронологии, за которой когда-то мы приучились так неусыпно следить по привычке и по причине неукоснительной дисциплины обыденности. Мы давно уже пожертвовали той неустанной готовностью в любой миг дать отчет о проведенном времени, той скрупулезностью в исчислении чуть ли не до гроша потраченных часов и минут, что составляет гордость и славу нашей экономики. Да, что касается этих основополагающих добродетелей, в следовании которым мы некогда не ведали ни сомнений, ни отступлений, то тут мы давно уже капитулировали.