Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
— Это вовсе не женщина, а мужчина, — коротко заметил Брэнгуэн.
— Ты так думаешь? Нет! Это не мужчина. Лицо не похоже на мужское!
В голосе ее было что-то язвительное. Усмехнувшись, он продолжал осмотр собора. Но она не пошла за ним следом. Она все не могла отойти от изваяний. А он не мог отойти от нее. Он нетерпеливо ждал, сердясь на это противодействие. Она портила его вдохновенное общение с собором. На лбу его обозначились складки.
— Ой, как хорошо! — опять вскричала она. — Та же самая женщина, гляди! Но теперь она сердится’ Прелесть какая! — Она от души рассмеялась. — Он, наверное, порядком ее ненавидел. А сам был, должно быть, добрым человеком. Посмотри на нее, как хорошо сделано: настоящая мегера! Ну и радовался он, наверное, что выставил ее в таком виде, да?
— Лицо это не женское, а мужское, лицо монаха и потому бритое, — сказал он. Она так и прыснула.
— Тебе неприятна сама мысль, что он мог сунуть в твой собор изображение жены, да? — насмешливо сказала она и снова рассмеялась звонко, резко. И в смехе этом прозвучало злобное торжество.
Она освободилась от чар собора, сумев разрушить даже его восторг. И она была счастлива. Он же чувствовал горечь и злость. Как теперь ни тщись, собор этот перестал быть чудом в его глазах. Он был разочарован. То, что виделось совершенным, абсолютным, объявшим собой землю и небеса, превратилось для него, как и для нее, во впечатляющую груду мертвых камней — величественную, но мертвую, мертвую!
Во рту его была горечь, в душе — бешенство. Он ненавидел ее за то, что она разрушила и эту его великую иллюзию. Если так пойдет, вскоре он станет совсем неприкаянным, без единого верования, на которое можно было бы опереться.
Но откровенно говоря, хитрое каменное личико находило в его душе отклик едва ли не больший, чем гармоничная устремленность собора.
Как бы то ни было, сейчас душа его была бесприютна и потерянна. И мысль, что Анна оттеснила его от всего, что было дорого его сердцу, нестерпимо мучила его. Он хотел опять войти в свой собор, хотел насытить свою слепую страсть. Но теперь это было невозможно. Что-то вклинилось и мешало.
Они отправились домой не такими, как прежде Она стала больше уважать его вкусы, он же понял, что соборы теперь будут меньше значить для него. Раньше они виделись ему непререкаемым абсолютом, теперь же он различал в них другую реальность, темную и таинственную, замкнутую внутри, мир внутри другого мира, но как бы дополнительный, не главный, в то время как раньше это было для него кусочком гармонии внутри хаоса. Подлинная реальность, стройность, совершенство, без бессмысленной сумятицы частей.
Раньше он знал, что стоит только проникнуть за тяжелую дверь собора, вглядевшись во мрак, увидеть вдали завершающее чудо алтаря в окружении витражных окон, излучающих, как самоцветы, свой собственный свет, и цель достигнута Удовлетворение, которого он жаждал, входя, поднимаясь на крыльцо великого Неведомого, стоит рядом, вот оно, алтарь был потайной дверцей, открывавшейся во всё и вся, ведущей в вечность.
Теперь же почему-то он понял с печалью и разочарованием, что дверь эта вовсе и не дверь, что никуда она не ведет, что врата эти слишком тесны и путь обманчив Множество вдохновенных душ оставалось за пределами собора, потому что не могли протиснуться сквозь расцвеченный самоцветами мрак. Абсолют был им утрачен.
Он слушал пение дроздов в рощах и распознавал в этом пении ноты, не вмещаемые собором, голос вольного и бесшабашного веселья Он шел по лугу, желтому от одуванчиков, спеша на работу, и золотистая эта россыпь, водопадом омывающая душу, была так свежа и великолепна, что он счастлив был вырваться из сумрака собора.
Жизнь существовала и помимо церкви. Многого церковь не вмещала. Он думал о Боге, об округлой полноте дня. Во всем этом были величие и свобода. Он вспоминал развалины греческих святилищ, и ему приходило на ум, что подлинное величие храма может чувствоваться лишь в развалинах, открытых ветрам и небу, поросших травой.
И все же он любил церковь. Любил как символ. Но скорее ценил и лелеял в ней то, что она пыталась собой выразить, чем то, что она действительно выражала. И он любил ее.
Его манила к себе маленькая церковка за оградой, он любовно ухаживал за ней. Он стал ее смотрителем и хранителем. Это была его драгоценная святыня. Он подновлял в ней каменную кладку и деревянные детали, чинил орган, отреставрировал резьбу на нем, церковную мебель. Потом он стал там и органистом.
Ось его жизни сместилась, передвинулась к поверхности. Ему не удалось обрести голос, по-настоящему выразить себя. Приходилось подчиниться старой форме. Дух его не нашел воплощения.
Анна теперь была занята ребенком и предоставила мужа самому себе. Все вылазки в царство неведомого были ею отложены на потом. С ней был ее ребенок — ощутимое, немедленное ее будущее. И если душа ее так и не нашла выражения, тело — нашло.
Церковка по соседству с домом становилась ему все милее и дороже. Он ухаживал за ней, и она полностью перешла под его опеку. Не найдя для себя новой формы деятельности, он находил радость в древних и любимых с детства формах поклонения. Маленькая, беленная известью церковка была ему как родная. В сумеречной ее атмосфере он оживал. Он нырял в ее безмолвие, как камешек в воду.
Он шел по саду, по маленькой лесенке перелезал через ограду и вступал в мирное безмолвие церкви. Как только захлопывалась за ним тяжелая дверь, как только раздавался звук его шагов по проходу, сердце его начинало отзываться эхом нежной любви и таинственного умиротворения. И совсем немножко — стыдом, какой испытывает неудачник, вернувшийся на круги своя.
Ему нравилось зажигать свечи перед органом и, сидя в этом неярком сиянии, разучивать на органе церковные гимны и псалмы. Беленые своды убегали в темноту, звуки органных регистров замирали в нерушимом спокойствии церкви, какие-то слабые призрачные шумы доносились с колокольни, а потом волны музыки ширились опять, громкие, победные.
Он больше не скорбел о своей судьбе, не сокрушался. Он расслабился, дав жизни идти своим чередом. Отношения его с женой стали главным, если не всем для него. По правде, она победила. Ему же оставалось ждать и терпеть, ждать и терпеть. Он, она, ребенок были теперь единым целым. Но голос органа протестовал. А душа его таилась во мраке, когда он нажимал педали органа.
Для Анны же ребенок был полнейшим блаженством и свершением. Все ее страсти и желания замерли в ожидании, а душа блаженствовала, поглощенная ребенком. Ребенок был слабеньким, выхаживать его было непросто. Но даже на секунду она не допускала мысли, что он может умереть. А если ребенок был слабым, то задачей ее становилось закалить его и сделать сильным. Она не жалела для этого трудов, так как ребенок был для нее всем на свете. Он поглощал ее воображение и помыслы. Она была матерью. И с нее довольно было управлять движениями маленьких ручек и ножек, маленького новорожденного тельца, слушать нарушавший тишину дома тоненький писк новорожденного. Будущее говорило с ней этими звуками — плачем младенца, его воркованием, и она удерживала в руках это будущее, нянча младенца. Радостное осознание свершенности своего предназначения, зарождения будущего давало ей силу, а жизни — красочность. Будущее было в ее руках, материнских руках. И когда ребенку не исполнилось еще и десяти месяцев, она вновь забеременела. Плодовитость, казалось, бушевала в ней, каждая секунда ее жизни полнилась этой плодовитостью и была посвящена ей. Она ощущала себя землей, праматерью всего сущего.
Брэнгуэн всецело был занят церковью. Он играл на органе, проводил спевки мальчиков-хористов, вел в воскресной школе класс подростков. Он был вполне доволен и счастлив. По воскресеньям в школе он ощущал это наиболее остро. И постоянно его вдохновляло чувство, что он все ближе и ближе продвигается к некой тайне, им еще не раскрытой, не постигнутой.
Дома он служил жене и подчинялся маленькому женскому мирку. Она любила его как отца своих детей. А вдобавок она сохранила к нему и физическое влечение. Поэтому он прекратил доказывать свое духовное превосходство и свою власть и даже домогаться ее уважения к его общественному статусу и успехам. Он жил ради одной только ее любви, любви физической. И он подчинился маленькому женскому мирку своего дома, нянча младенца и помогая жене по хозяйству, забыв о своем достоинстве и главенстве. Но забыв о призвании и посвятив себя жизни личной, он порой ощущал свою незначительность, несущественность.
Анна не могла гордиться его общественным статусом. Но вскоре она обрела безразличие к общественной жизни: муж не был, что называется, настоящим мужчиной — он не пил, не курил, не мог похвастаться своим положением, но это был ее мужчина, а равнодушие его к тому, что обычно любят мужчины, выдвигало в их семейной жизни на первое место ее. Физически он ее привлекал и удовлетворял. Но он любил одиночество и довольствовался положением подчиненного. Поначалу это ее раздражало — поистине внешний мир мало что для него значил. Глядя на него как бы со стороны, она испытывала желание посмеяться, поиздеваться над ним. Но издевки ее постепенно сменились уважением. Она уважала в нем способность служить и подчиняться ей — просто и всецело. А самое главное, ей хотелось рожать от него детей. Ей нравилось рожать.