Жюль Валлес - Бакалавр-циркач
Теперь надо было уходить!
Но было ли это возможно сейчас?
Уйти, как уходит пес, когда нет больше костей, когда наступил голод! Уйти после того, как она целый месяц поила и кормила меня, уйти, как неблагодарный, как презренный трус!
Я ке ушел, и даже сейчас, столько перестрадав оттого, что я не сделал этого, когда еще было время, я все‑таки не жалею о том, что остался. Это было бы возможно лишь в том случае, если б тяжкое бремя нужды не лежало на ней, а меня не давило еще более тяжкое бремя — благодарность. Полный отчаянья, я разрыдался, и звук моих рыданий привлек Розиту. Как ребенок, бросился я в ее объятия, прося у нее прощения, поверяя ей свою боль.
— Я знала, — сказала она и добавила с грустью: —Ты должен уехать к матери…
Слово «уехать», сорвавшееся с ее уст, не оттолкнуло, а лишь еЩе крепче привязало меня к ней. Словно утопающий за соломинку, я цеплялся за свою больную любовь и молил Розиту позволить мне остаться с ней.
Она сказала:
— Хорошо.
— Каким же образом? — спросил я.
— Есть одно средство, — сказала она.
— Какое?..
С секунду она колебалась, потом взглянула на меня и сказала:
— Сделайся «великаном»…
Великаном! Итак, я учился в коллеже, переводил Вергилия и читал Платона для того, чтобы стать «великаном» и показывать себя за деньги: по три су с штатской публики и по два су с господ военных и нянек!
Однако что же другое можно было придумать? Ведь таким образом я оставался с нею и, вместо того чтобы быть бременем, начинал добывать деньги для каравана, платить свой долг; становился больше, чем любовником, — почти мужем.
И что же требовалось для всего этого? Я должен был одеться генералом, надеть на голову треуголку и приделать двойные каблуки к сапогам.
В следующее воскресенье на ярмарке в Ториньи меня представили публике как «самого высокого человека нашего столетия».
— И поверите ли? — сказал великан с прояснившимся лицом. — Мое решение не принесло мне особых страданий. Первые месяцы оказались менее мучительными, чем можно было ожидать, пожалуй даже веселыми. Я уже привык к этой жизни, а последние недели, проведенные мною в балагане, не только сломили мою гордость, но и закалили меня. К тому же, занимаясь нашим ремеслом, при котором непременно надо дурачить толпу, вы быстро проникаетесь презрением к этой толпе.
Страх быть узнанным исчез вместе с моими длинными волосами и светлой бородой, и самый проницательный из моих учеников не смог бы узнать своего бывшего учителя в этом ярмарочном великане. Я спокойно жил под маской румян и белил, весь уйдя в свою неистовую любовь.
Перед публикой я рисовался; мне случалось превращать сцену нашего передвижного театра в кафедру иностранных языков, и с высоты ее я побивал жалких воспитателей и тупых учителей. Простой народ аплодировал мне, и на каждой ярмарочной площади у меня бывал свой месяц популярности.
В нашем мирке я считался гением; я давал советы, составлял обращения к публике, сочинял пьесы для спектаклей на открытом воздухе, пародии для шутов, и женщины из балаганов, да и не только из балаганов, украдкой поглядывали на меня, завидуя счастью Розиты!
Она гордилась мной и осыпала меня ласками.
— Какой ты у меня ученый! — говорила она, стараясь дотянуться до моего лица.
А я нагибался, чтобы стать как можно меньше ростом, и целовал ее.
В этот период она забеременела. Это было большой радостью в нашем балагане. Мы были почти богаты, будущее рисовалось нам в розовом свете.
— Хорошо бы у них родился урод, — говорили соседние циркачи, — тогда их дело в шляпе. Пусть Розита съездит в Бокер; там в этом году показывают много разных монстров. Вот бы ей запомнить ребенка — рыбу.
Слава богу, она не запомнила ни этого монстра, ни других и произвела на свет девочку, прелестную, как Амур, и стройную, как цифра I. В церкви ее по всем правилам окрестили Ро- зитой, а в балагане назвали Виолеттой — то есть фиалкой, цветком, растущим в тени. О ее судьбе я вам расскажу после.
Великан провел рукой по лбу, словно отгоняя какое‑то тяжелое воспоминание, и продолжал:
— Так мы объездили весь восток Франции, побывали в Бельгии и Голландии, где я имел большой успех. Розита даже оставила свои гири. Теперь она стояла в городском платье у входа в балаган и «лаяла», то есть зазывала, заманивала публику.
Она стояла там и смело повторяла затейливые фразы, которые я выкраивал для нее по вечерам в фургоне, пока она подсчитывала дневную выручку или чинила тряпье спящих уродов.
Наш караван разросся и дела улучшились. К нашей труппе прибавился «человек — скелет».
— Неужели тот, который десять лет назад выступал в Париже на Аустерлицкой набережной? — прервал я великана.
— Тот самый. Так вы знали это страшилище? Когда из‑за занавеса раздавалось его жуткое хрипение, а потом появлялся он сам, даже мужчины бледнели и пятились назад, в ужасе хватаясь за голову, — я сам видел это.
Это был черный призрак. Его желтые кости, совершенно не прикрытые мясом, стучали при каждом его движении. Все нутро переворачивалось, когда своим глухим и хриплым голосом он произносил:
— Я не сплю уже десять лет!
И все же он спал.
Однажды в Голландии мы ехали втроем по реке на палубе судна: Розита, он и я. Я все время сидел, чтобы казаться меньше ростом, человек — скелет свернулся под сложенными парусами У моих ног.
Пассажиры знали о его присутствии на судне, и все вокруг нас говорили о нем: шел спор о его постоянном бдении, держали пари — кто за, кто против.
И вдруг, в самый разгар спора, мерный и монотонный звук раздался из‑под парусов, знакомый звук, заставивший всех насторожить уши.
— Это храпит скелет! — крикнули зрители.
Да, это был он. Кто‑кто, а мы хорошо знали это. Но тут Розита выхватила из кармана перочинный ножик, всадила острие в одну из костей урода, и тот приподнялся на своем ложе. Инстинктивно почувствовав, в чем дело, бессмысленно глядя в одну точку, он выкрикнул испуганным насмешникам свое зловещее заклинание и, в изнеможении упав на прежнее место, повторил еще раз: «Я не сплю уже десять лет!»
Секрет этого бдения заключался в его страшной выносливости и в чудовищной энергии. В этом трупе жила душа; он был человеком, этот призрак. Он умел лгать так, что истощал терпение и сбивал с толку пытливость. Он смущал скептиков, ставил в тупик ученых, обманывал полицию и дурачил науку. Только мы да его любовница видели его спящим.
— Его любовница? — переспросил я великана, ужаснувшись.
— Да, любовница, у которой были от него дети и которую он бил по вечерам, когда она прятала от него водку, — ведь только водка служила маслом для этой лампады и поддерживала эту вечную агонию. Если бы не его пороки, он, может быть, был бы жив до сих пор; он умер оттого, что слишком много пил и слишком много любил.
Впрочем, он все равно свалился бы, рано или поздно, так как секрет его необычайной худобы заключался в ужасной опухоли под левой лодыжкой, которая пожирала его тело и пила его кровь.
Однако настал день, когда уже нечего было пожирать, жизнь целиком ушла через черное отверстие раны, и он упал, как падает сухое дерево.
Последний вздох он испустил в 185… году в больнице Нек- кера, куда мы его перевезли. Теперь он спит!
Мы очень горевали о нем, потому что почти весь доход доставлял нам он один.
На следующий день после похорон сам Барнум, знаменитый Барнум[5], которого вы знаете только по книгам, но с которым мы, циркачи, бывало, пили вместе, предложил мне дикарей: вы видели их когда‑то в цирке. На сей раз это были настоящие дикари. Он оторвал их от родной земли и притащил сюда, чтобы выставить напоказ под грустным небом Европы.
Их было восемь, и сопровождал их старый негр, единственный, кого они понимали благодаря обрывкам какого‑то странного жаргона, которому он научился на одном корабле, где, кстати сказать, он убил капитана и искалечил его помощника. Жестокий и холодный, он умел управлять этой кучкой изгнанников с помощью палки.
Как безобразны и как печальны были эти сыны далеких лесов! Чтобы заменить им жгучее солнце родины, приходилось постоянно поддерживать возле них жаркий огонь, у которого они отогревали исхудавщие ноги и руки.
Приходилось также, чтобы прекратить их дикие вопли, вливать огонь и в их грудь — давать им джин. Негр был их рупором и любил подстрекать их к этому мрачному разгулу. Если я отказывал в чем‑либо, он молчаливо и покорно возвращался к своим рабам, но наступала ночь, и в балагане раздавались ужасные крики, страшные завывания: это караибы, наученные своим черным толмачом, требовали табаку или джину, и мне приходилось уступать — иначе они разнесли бы в клочья и тюремщиков и тюрьму.
И все‑таки вместе с караибами и со мной, — я все еще выступал в роли великана, — труппа понемногу сводила концы с концами, и все было бы хорошо, если бы мы могли избавиться от этого ужасного негра.