Решад Гюнтекин - Клеймо
Теперь я понял, отчего так испуган и подавлен был наш класс. Оказывается, Веджи-бей занимался "опасным подстрекательством", читал "книги, распространяемые некоторыми богохульниками-предателями, направленные против нашего божественного и несравненного падишаха". Но нашёлся ученик, который написал анонимное письмо в канцелярию его величества и, донеся об этом "весьма опасном преступнике", сделал тем самым "большое и оценённое по достоинству доброе дело". Молодой адъютант дал мне понять, что есть предположение, будто это анонимное письмо написал я. На то имеются важные основания: разве я не сын Халис-паши, "самого верного слуги трона"?.
В глазах у меня помутилось.
- Я ничего не знаю, - процедил я сквозь зубы. Кто написал это письмо, мне неизвестно.
Адъютант, притворившись, что верит мне, решил поставить вопрос по-другому:
- Но вы-то сами хорошо знали Веджи-бея? Он говорил иногда вашим товарищам о конституции, конституционном строе и о других вещах?
- Не знаю! - возмутился я. - Почему вы не спросите об этом у других?
Этот ответ вывел из себя адъютанта. Правда, он сдержался, но не преминул, однако, пустить в ход угрозу:
- Не к лицу скрывать то, что вам известно. Дело касается интересов его величества падишаха! Если ваш батюшка узнает о том, что вы позволяете себе дерзить, я думаю, он не будет доволен вашим поведением.
Угроза оказала на меня обратное действие. Я потерял самообладание и, не отдавая себе отчёта, вдруг выпалил - откуда только смелость взялась:
- Я не агент тайной полиции, господин адъютант! Не берусь описать замешательство, которое вызвали мои слова. Директор опрокинул стоящий рядом стул. Смуглый секретарь испуганно посмотрел на меня сквозь стёкла очков. Молодой адъютант переменился в лице. Только молчавший до этого седой мужчина в длиннополом сюртуке оставался по-прежнему невозмутимо спокоен.
- Разрешите, бейэфенди, - учтиво обратился он к адъютанту бархатным, сладко-певучим голосом. - Возможно, маленький бей не совсем отдаёт себе отчёт в словах, которые у него вырвались. Разрешите, мы с ним поговорим спокойно.
Через маленькую дверь мы вышли в школьный музей.
- Здесь никого нет, не так ли? Пожалуйте, Иффет-бей.
Он пропустил меня вперёд.
Встреть я этого господина где-нибудь в другом месте, я принял бы его за честнейшего и справедливейшего человека. Он обходился со мной так любезно, голос у него был такой мягкий, слова такие красивые, манеры столь учтивые, что в других обстоятельствах я, пожалуй, мог бы ему довериться и открыть душу. Но он всё же выдал себя. От меня не ускользнуло, как, пропуская меня вперёд, он заговорщицки подмигнул адъютанту.
Сперва он поговорил со мной о выставленных в нашем музее экспонатах, выспрашивал моё мнение о них, пытаясь таким образом втянуть меня в непринуждённую беседу. Потом постепенно переменил тему, стал говорить мне комплименты, напомнил о моём благородном происхождении, упомянул о моём хорошем воспитании и даже о каком-то "удивительно умном блеске" близоруких глаз, который-де пробивается через стёкла моих очков.
Можно было подумать, что передо мной святой души человек, который печётся о всеобщем счастье и не способен обидеть даже мухи. Наша беседа (если её можно было назвать беседой) продолжалась более полутора часов. Но, в конце концов поток его красноречия, натолкнувшись на глухую стену молчания, иссяк.
***
Когда меня отпустили, как раз началась перемена - и ребята выходили из класса. В душе моей чувство гордости мешалось с тревогой, даже со страхом. Я был почти уверен, что дело одним разговором не ограничится, и впереди меня ждут новые испытания. И в то же время было приятно сознавать, что ты способен на самопожертвование, сколь бы горьким и многотрудным оно ни оказалось.
Дождь на улице усилился. Из сада в школьный двор нёсся поток воды. Некоторые ребята толпились под навесом спортивной площадки. Другие нашли себе убежище в оконных нишах коридора. Никогда наша школа не производила на меня такого удручающего впечатления. В углу вестибюля, где сушились зонтики и висели мокрые плащи, я нашёл Джеляля. Прислонившись к стене, он читал какую-то книгу. Я поспешил к нему.
- Джеляль! Как меня терзали эти негодяи! Если б ты знал, о чём они меня спрашивали.
Я протянул к Джелялю руку, ища в нём поддержки, но он отпрянул от меня. Наши глаза встретились, и я почувствовал, как внутри у меня что-то оборвалось. В глазах Джеляля я увидел недоверие.
Забыв, что только что собирался рассказать ему всё по порядку, я вдруг спросил его, сам не зная почему:
- Ты кого подозреваешь, Джеляль? Кто, по-твоему, мог сделать такую подлость?
Джеляль не ответил и склонился над книгой.
Я повторил свой вопрос, подкрепив его умоляющим взглядом.
Джеляль нервно подёрнул плечами и с горькой усмешкой произнес:
- Кто же ещё? Конечно, я. Кроме меня, больше некому! - и, не глянув в мою сторону, направился к спортивной площадке.
Я окаменел. Наконец-то я осознал весь ужас своего положения: не только придворный адъютант, но и мои товарищи решили, что анонимный донос послан мною.
Перерыв закончился. Ребята стали расходиться по своим классам, побежали по коридорам, по лестницам.
Я не в силах был двинуться с места. Ничтожный и жалкий, стоял я, забившись в тёмный угол вестибюля среди мокрых плащей и зонтиков.
Меня охватило безнадёжное отчаяние. Сколько бы я ни старался, как бы ни оправдывался, все равно мне не удастся рассеять подозрение. Когда коридоры опустели, я надел плащ и через чёрный ход, крадучись, вышел на улицу.
Дождь лил и лил, по улице неслись грязные потоки воды. Я шёл с опущенной головой, засунув руки в карманы, и мучительно думал: "Нет! Отныне я больше не вернусь в лицей. Конец моей счастливой жизни. Конец. Конец всему." И как бродяга, вспомнивший вдруг свой родной дом, откуда он бежал, где его любили, и к которому он сам навсегда сохранил любовь, я горько разрыдался.
Глава девятая
Вернувшись домой, я сказал Кямияп-калфе, что захворал, и у меня болит горло. Это действительно было так.
Всю ночь я метался в кровати, бредил, и тело моё пылало огнём.
Утром мне сказали, что паша-батюшка хочет видеть меня. Я знал: предстоит неприятный разговор, но страха перед ним не испытывал.
Когда я вошёл в кабинет, отец разговаривал с Махмуд-эфенди, который сидел напротив него на миндере[12]. Отец сделал вид, будто не видит меня, и продолжал разговор. При моём появлении он лишь сердито нахмурил брови. Беседа шла о каких-то пустяках. Я чувствовал, что он нарочно не смотрит на меня, стараясь оттянуть начало предстоящего разговора.
Переминаясь с ноги на ногу у дверей, я вспомнил, как лет десять назад, ночью, умолял его помочь брату Маленького Омера. У меня тогда тоже болело горло.
Наконец, после небольшой паузы, отец повернулся ко мне.
- Иффет, на тебя жалуются. Вчера в школе к тебе обратились по важному делу и просили сказать, что ты знаешь по этому поводу. Но ты ответил дерзостью. И вообще вёл себя неподобающим образом.
Лицо отца было строгое. Однако не такое, как я ожидал. Он по-прежнему старался не смотреть мне в глаза, и голос его звучал совсем не так резко и уверенно, как обычно.
- Но я в самом деле, паша-батюшка, ничего не знал, - тихо сказал я дрожащим голосом.
- Конечно, никто от тебя не требует, чтобы ты говорил то, о чём не знаешь. Однако кто тебе дал право не только дерзить, но и оскорблять старших?
Наступило тяжёлое молчание.
- Отвечай. Почему ты вёл себя так вызывающе? Я молчал.
- Но ты виноват не только в этом. Ты ещё убежал из школы.
- Как я мог, паша-батюшка, смотреть в глаза товарищам, если все считают, что я, что это я донёс. Я больше не могу ходить в школу.
Махмуд-эфенди сделал умоляющее лицо и стал подавать мне знаки: "Молчи!" Отец дрожащей рукой указал мне на дверь и крикнул:
- Убирайся вон!
Опустив голову, я медленно направился к двери и вдруг услышал его голос:
- Постой. Подойди ко мне.
Я вернулся. Отец встал. Он подошёл к книжному шкафу, взял с полки книгу, смахнул с неё пыль и поставил на место; потом взял другую, полистал её и опять поставил на полку. Наконец он поднял голову и прямо посмотрел мне в лицо:
- Иффет, каждого могут спросить о том, чего он не знает, и даже о том, что он знает. Мне тоже иногда приходится отвечать на такие вопросы. И я тоже отвечаю; "Не знаю!" Ты понял?
Нет, этот голос не был голосом паши-батюшки! Отец говорил отрывисто, быстро, словно боялся остановиться. Старый человек, который стоял у книжного шкафа, совсем не походил на нашего пашу-батюшку, всегда такого важного и неприступного.
- На каждого могут наговорить! - продолжал отец. - Так что же из этого? Главное, чтобы совесть была чиста! Может быть, даже наверняка обо мне говорят и думают то же, как теперь о тебе. Но, Аллах тому свидетель, Иффет, я никогда доносчиком не был!