Анатоль Франс - Ивовый манекен
— Словом,— сказал г-н Бержере,— если бы Италия была разбита при Вейсенбурге и Рейхсгофене {22}, то за свои поражения она, чего доброго, получила бы Бельгию. Мы же — народ героев, и вечно думаем, что нас предали. Так было постоянно. Кроме того, надо принять во внимание, что у нас демократия, а это строй, самый неподходящий для переговоров. Нельзя отрицать, что мы защищались долго и мужественно. Кроме того, говорят, что мы любезны, и я этому верю. В конце концов деяния человечества всегда были лишь мрачным шутовством, и историки, которые усматривают некоторую закономерность в ходе событий, просто любители пышных слов. Боссюэ…
В то мгновение, когда г-н Бержере произносил это имя, дверь в кабинет открылась так порывисто, что ивовый манекен покачнулся и упал к ногам удивленного военного. В дверях стояла девушка, рыжая, косая, с низким лбом, коренастая и некрасивая, но пышущая молодостью и силой. На ее лоснящихся щеках и голых руках полыхал царственный пурпур. Она остановилась перед г-ном Бержере и, потрясая совком для угля, крикнула:
— Ухожу!
Это была юная Эфеми, которая поссорилась с г-жой Бержере и теперь требовала расчета. Она повторила:
— Ухожу домой!
Г-н Бержере сказал:
— Уходите, голубушка, только без крика!
Она повторила несколько раз:
— Ухожу! От хозяйки житья нет.
И прибавила более спокойно, опуская совок:
— И потом глаза мои не глядели бы, такое здесь творится.
Господин Бержере, не стараясь вникнуть в эти загадочные слова, заметил служанке, что он ее не удерживает и она может уходить.
— Уплатите мне, что причитается,— сказала она.
— Ступайте,— ответил г-н Бержере.— Разве вы не видите, что я занят и не могу рассчитать вас сейчас? Подождите меня где-нибудь в другом месте.
Но Эфеми прорычала, опять потрясая черным и тяжелым совком:
— Уплатите мне, что причитается! Жалованье отдайте, отдайте жалованье!
II
В шесть часов вечера аббат Гитрель вышел в Париже из вагона, подозвал во дворе вокзала фиакр и под дождем, в густой мгле, усеянной огнями, поехал на улицу Буланже к дому номер пять. На этой узкой, идущей в гору, ухабистой улице, насквозь пропитанной запахом бочек, над лавками бочаров и торговцев пробками жил его старинный приятель, аббат Лежениль, духовник в женской общине Семи ран господних, великопостные проповеди которого пользовались большим успехом в одном из наиболее аристократических приходов Парижа. У него-то всегда останавливался аббат Гитрель, когда приезжал в Париж поторапливать свою медлительную фортуну. Деловито поскрипывая башмаками с пряжками, исхаживал он за день много улиц, поднимался по ступенькам многих лестниц, обивал пороги самых различных домов. А вечером он ужинал с г-ном Леженилем. Старые товарищи по семинарии рассказывали друг другу забавные анекдоты, осведомлялись о ценах на мессы, на проповеди, перекидывались в картишки. В десять часов служанка Нанетта вкатывала в столовую железную кровать для г-на Гитреля, который при отъезде не забывал сунуть ей в руку новенькую монету в двадцать су.
И на сей раз, как и всегда, г-н Лежениль, человек дородный и рослый, опустил свою большую руку на плечо Гитреля, даже присевшего под ее тяжестью, и поздоровался с ним громким, гудящим, как орган, голосом. И сейчас же, по своему давнишнему обыкновению, шутливо спросил:
— Ну-ка, старый скряга, выкладывай обещанные двенадцать дюжин месс по экю за штуку! Или ты и впредь собираешься один загребать все золото, которое так и льется к тебе ручьями от твоих провинциальных богомолок?
Он говорил это весело, потому что был беден и знал, что Гитрель так же беден, как он.
Гитрель, понимавший шутки, но не шутивший сам за недостатком жизнерадостности, ответил, что приехал в Париж по разным поручениям, а главное — для покупки книг. Он попросил приятеля приютить его на денек-другой, самое большее дня на три.
— Хоть раз в жизни скажи правду! — отозвался г-н Лежениль.— О митре хлопочешь, старая лисица! Завтра утром со смиренным видом предстанешь перед нунцием. Гитрель, быть тебе епископом!
И духовник женского монастыря Семи ран господних, проповедник церкви св. Луизы с шутливой почтительностью, к которой, быть может, примешивалось бессознательное уважение, склонился перед будущим епископом. Потом лицо его вновь приняло суровое выражение, сквозь которое проглядывала душа нового Оливье Майяра {23}.
— Ну, идем! Хочешь закусить?
Господин Гитрель был скрытен. Он поджал губы, недовольный, что его разгадали. Действительно, он приехал с целью заручиться поддержкой влиятельных лиц. Но у него не было ни малейшей охоты объяснять свои хитроумные расчеты простодушному другу, простота которого была не только добродетелью, но и политикой.
Он пробормотал:
— Не подумай, что… Не приписывай мне таких…
Господин Лежениль пожал плечами:
— Старый обманщик!
И, войдя с гостем в спальню, он подсел к керосиновой лампе и принялся за прерванную работу — штопку штанов. Г-н Лежениль, проповедник, весьма уважаемый в парижской и версальской епархии, сам занимался починкой, чтобы избавить от лишнего труда свою старую служанку и потому что привык к игле за первые тяжелые годы священнослужительства. И вот этот великан с богатырскими легкими, громивший с амвона неверующих, теперь сидел на стуле с соломенным сидением и шил, держа иглу в больших красных пальцах. Он поднял голову от работы и, строго поглядев на Гитреля своими добрыми большими глазами, сказал:
— Перекинемся вечерком в картишки, старый плут!
Но Гитрель буркнул смущенно и все же решительно, что вечером ему надо уйти. У него были свои планы. Он торопил с обедом и поел наспех, к неудовольствию хозяина, большого любителя покушать и поговорить. Он встал из-за стола, не дождавшись сладкого, и прошел в соседнюю комнату, где заперся, достал из чемодана светское платье и переоделся.
Смешной, словно ряженый, в длинном, черном, мрачном сюртуке предстал он пред очи своего друга. На голове у него красовался порыжелый цилиндр необычайной вышины. Он проглотил кофе, пробормотал наскоро послеобеденную молитву и вышел.
Аббат Лежениль крикнул ему вслед с площадки лестницы:
— Не звони, когда вернешься, а то разбудишь Нанетту. Ключ будет под половиком. Постой, Гитрель, еще одно слово: я знаю, куда ты собрался. На урок декламации, старый Квинтилиан! {24}
Аббат Гитрель пошел вниз по набережной, окутанной сырою мглой, перешел на ту сторону по мосту Святых отцов, пересек площадь Карусели, смешавшись с толпой прохожих, которые мимоходом бросали равнодушный взгляд на его цилиндр необычайных размеров, и остановился под тосканским перистилем Французской комедии. Он предусмотрительно взглянул на афишу, удостоверился, что спектакль не отменен и что идет «Андромаха» и «Мнимый больной». Затем у второго окошечка взял билет в места за креслами.
Усевшись позади еще пустых кресел, на узкой скамейке, где почти все места были уже заняты, он раскрыл старую газету, но не для чтения, а чтобы удобнее было слушать то, что говорилось вокруг. У него был тонкий слух, и он смотрел ушами, подобно тому как г-н Вормс-Клавлен слушал ртом. Его соседями были приказчики и мастеровые, получившие контрамарки по знакомству с театральным машинистом или костюмершей,— народ скромный, простой, жадный до зрелищ, довольный собой, занятый всякими спорами на пари, велосипедами,— смирная молодежь, уже несколько вымуштрованная, демократическая и бессознательно республиканская, не потрясающая устоев даже в своих шутках по адресу президента республики. Аббат Гитрель ловил на лету слова, раздававшиеся то тут, то там и объяснявшие ему состояние умов, и думал, что аббат Лантень в своем уединении строит напрасные иллюзии, мечтая вернуть народ к теократической монархии. И он посмеивался, загородившись газетой.
«Ну и покладистый же народ эти парижане,— думал он.— В провинции о них неверно судят. Дай-то бог, чтоб республиканцы и свободомыслящие туркуэнской епархии оказались им под стать! Но где там, у французов-северян ум терпкий, как хмель в их долинах. Окажусь я у себя в епархии между ярыми социалистами и ревностными католиками».
Он знал о трудностях, ждавших его на кафедре блаженного Лупа, и безбоязненно призывал их на свою голову, так тяжело при этом вздыхая, что сосед оглянулся, опасаясь, не заболел ли он; а аббат Гитрель, не слыша гула суетных разговоров, хлопанья дверей и беготни билетерш, думал свою епископскую думу.
Но когда после трех звонков медленно поднялся занавес, все внимание его поглотил спектакль. Его интересовали декламация и жесты актеров. Их произношение, походку, мимику он изучал с корыстным усердием старого проповедника, старающегося овладеть секретом благородных жестов и патетических интонаций. При длинных тирадах он удваивал внимание, жалея только об одном, что играют не Корнеля, богатого монологами, щедрого на ораторские приемы и сильнее подчеркивающего различные места речи.