Гийом Аполлинер - Т.1. Избранная лирика. Груди Тиресия. Гниющий чародей
Попыталась ответить Мари Лорансен.
13В «Автобиографии Алисы Б. Токлас» Гертруда Стайн, рассказывая о знакомстве с Мари, дает ее примечательный портрет:
«Пикассо все называли Пабло, а Фернанду — Фернанда, и Гийома Аполлинера все называли Гийом, а Макса Жакоба — Макс, но Мари Лорансен все называли Мари Лорансен… Она была худая и угловатая, как средневековая француженка с французского примитива. Она говорила высоким голосом с красивыми модуляциями…
Ведя странную жизнь и создавая свои странные картины, Мари Лорансен продолжала жить с матерью, очень спокойной, очень приятной, исполненной достоинства женщиной, и их быт напоминал монастырский. В их небольшой квартирке всюду висели вышивки матери по рисункам Мари Лорансен. Мари относилась к матери в точности как молодая монашенка к более почтенной. Все было очень странно…»[2]
«Странное» пятилетие любви Гийома и Мари было восхитительным и чудовищным. Непохожесть Мари на друзей Аполлинера, подмеченная Гертрудой Стайн, постоянное столкновение жестких и самостоятельных характеров, чуждые друг другу семейные традиции, вновь, как и в прежних любовных историях Аполлинера, убивающие живое чувство, и все-таки, как прежде, как всегда, — надежда, что все можно вернуть, повернуть вспять, остановить мгновение…
Мари Лорансен тоже напишет прощальное стихотворение: короткое, на одном дыхании, одной фразой, но не про него, не про них — про себя. И назовет его «для себя» — «Успокоительное»:
Не просто печальная
А скорбящая
Не просто скорбящая
А несчастная
Не просто несчастная
А страдающая
Не просто страдающая
А покинутая
Не просто покинутая
А сирая
Не просто сирая
А изгнанная
Не просто изгнанная
А мертвая
Не просто мертвая
А забытая.
В стихах же Аполлинера как раз забвения и не было.
Любовь в его творчестве драматична; это незаживающая рана, это «солнце с перерезанным горлом» — незабываемая метафора мощного лирического чувства. Любовь и смерть появляются почти всегда рука об руку. Здесь намечается та «область двусмысленности», которая так привлекает исследователей и комментаторов творчества Аполлинера и которая так пересекается с его биографией. Из европейских поэтов XX века по сумме толкований и комментариев Аполлинер сродни разве что другому не менее «затемненному» поэту — Мандельштаму.
Путь Аполлинера — это путь от поэта-верленианца к предвозвестнику иррациональных текстов современной поэзии, от «Осенней песни» Верлена к его собственной «Песне злосчастного в любви», наполненной темными аллюзиями и реминисценциями.
Всю жизнь Аполлинер писал о своих несложившихся Любовях; каждая новая была поводом помянуть прошлую, вновь напомнить об этом «аде» в душе, который он всякий раз выкапывал своими руками, о коренной, по его мнению, несхожести между мужчиной и женщиной, из которой проистекает все «злосчастие в любви», многократно испытанное самим поэтом. «Скажи: ты слышала, что смертны наши души?» — восклицает Аполлинер, странно перекликаясь с неведомой ему Анной Ахматовой, буквально в то же время восклицавшей: «Знаешь, я читала, // Что бессмертны души». И эта перекличка становится загадочной поэтической реальностью эпохи, в которой вновь мерцает тень Верлена — его «Стихи, за которые оклевещут» с их последней строкой: «Vite, éveille-toi. Dis, lʼâme est immortelle?» — «Очнись, молю! Скажи — бессмертны души?»[3]
С публикацией «Моста Мирабо» Аполлинер завоевал верленовскую славу любовного лирика. Может быть, именно Верлена вновь вспоминал он, когда десятки раз пересекал Сену по мосту Мирабо, спеша в тихий и буржуазный, тогда еще почти пригород — Отей, где жили мадам и мадемуазель Лорансен. Это был тот самый Отей, который воспет Верленом в «Записках вдовца».
Для прощания с любовью и — подспудно — с классической эпохой французской поэзии Аполлинер интуитивно выбрал такой же традиционный, как «этот Отей», и такой же мало подверженный изменениям жанр: песню. Как за четверть века до того Верлен и поэты его круга черпали вдохновение в салонном музицировании, водевиле, музыкальном кабаре, так и в эпоху Аполлинера художественный быт Монмартра и Латинского квартала, отнюдь не чуждый серьезной музыке, больше тяготел к домашней и народной песне. Аполлинер не был меломаном и, в отличие от художественной, не занимался музыкальной критикой. Как замечал один из редких в окружении Аполлинера композиторов — Жорж Орик, он «при всем понимании величия музыки, был к ней нечувствителен». Низовая музыкальная стихия Парижа рождала то, что было ему ближе всего, — «бардовскую» песню в современном толковании этого слова.
Знаменитый папаша Фреде, владелец «Проворного кролика», играл на гитаре, а завсегдатаи этого монмартрского кабачка, среди которых бывал и Аполлинер, всласть распевали за столиками все, что душе угодно. Мари Лорансен была по сердцу подобная атмосфера: ее мать часами напевала за рукоделием, и сама Мари осталась в памяти современников поющей красивым высоким голосом старинные нормандские песни. Не это ли сочетание домашнего шитья и народного пения вызвало в памяти Аполлинера ритмику старинной ткацкой песни XIII века? При первой, журнальной публикации он еще следует вплотную за народной мелодикой, выстраивая трехстрочный куплет песенного одиннадцатисложника:
Sous le Pont Mirabeau coule la Seine
Et nos amours, faut-il quʼil m'en souvienne?
La joie venait toujours apres la peine…
Но в работе над книгой смело делит вторую строку на две — по четыре и семь слогов, — создавая необычный поэтический эффект образовавшимся нерифмованным и словно выбивающимся из ритма четырехсложником. Не менее удивительный эффект узнавания происходит и в рефрене. Комментатор творчества Аполлинера Мишель Декоден указал на связь второй строки рефрена — «Les jours sʼen vont je demeure» — со строчкой из «Большого Завещания» Франсуа Вийона: «Aile sʼen est, et je demeure» — «Оно <время юности> ушло, а я продолжаю жить». Во французском «je demeure» — «я остаюсь, живу, пребываю в настоящем» анаграммировано «je meurs» — «я умираю, исчезаю, гибну». Эта игра на антитезе, борьба жизни и смерти, воплощенная в одном слове, вдвойне важна и как жест высокой печали, и как символ высокой поэзии.
Автор «Моста Мирабо» не просто созерцает, как река жизни уносит от него любовь, превращая судьбу в перечень утрат и несбывшихся надежд. Поэтическое мышление ищет аналогии увиденному, и этот поиск роднит Аполлинера с Бодлером, непреходящей мукой которого было чувство ускользающего времени. Аполлинер в разные годы отмечал свое родство Бодлеру — и в пристрастии к живописи, и в интересе к средневековым поэтам, и в том «духе современного сознания», которое, по его словам, впервые было воплощено именно в Бодлере. «Нас ежеминутно гнетут идея и ощущение времени», — записывал тот в дневнике; «Изменился Париж мой, но грусть неизменна», — говорил он в стихах; Аполлинер развивает эту «психологическую симультанность» и создает шедевр лирической поэзии.
При всей аритмичности позднего Аполлинера, Аполлинера «Каллиграмм», песенные мотивы то и дело возвращаются в его поэзию: «В Ниме», «Времена года» (с характерным рефреном: «Ты помнишь Ги…»: так — Ги — он подписывался под своими фронтовыми письмами), «Прощание всадника», «Параллели», наконец, «Поет пичуга» — с ее проникновенным зачином:
Поет пичуга не видна
Или забыться не давая
Среди солдат чья грош цена
Зовет меня душа живая
Десятилетия спустя эту «птичью песню» подхватил венгерский поэт из Румынии Йожеф Мелиус, посвятивший в своей книге «Западное кафе» несколько поэтических страниц памяти Аполлинера: вокруг памятника поэта работы Пикассо, что стоит у церкви Сен-Жермен, растут, писал он, «деревья, чьих названий я не знаю, деревья в высшей степени странные; они словно ждут, что из красных их крон выпорхнут странные, разноцветные птицы, свистящие, кричащие, вопящие, очаровательно поющие, влюбленные, но в конце концов изменяющие птицы, одна — Анни, другая — Мари, третья — Лу, там — Мадлен, а вот еще одна, с дивными рыжими локонами: Жаклин; но, может быть, именно она, Жаклин, — не кто иная, как Анжелика Костровицкая, мать. Они поют. Поют не песни, а нечто иное. Они выкрикивают слова любви, каких не писал в этом столетии ни один поэт, только один он, открывший разговорную речь»[5].
14Французский писатель Даниэль Остер как-то заметил, что в «Алкоголях» Аполлинер представляется Орфеем, спускающимся в ад воспоминаний. Последние два года перед выходом «Алкоголей» особенно могли смахивать на «ад» — во всяком случае, на ад душевный, в который нет-нет да и низвергался Аполлинер. По крайней мере, три события этого времени определили душевную напряженность, смятение и мучительный поиск поэтической сублимации, которые привели его к созданию лирических шедевров: разрыв с Мари Лорансен, история с похищением «Джоконды» и встреча с Блэзом Сандраром.