Сигрид Унсет - Мадам Дортея
Не понимал он и того, что заставило его это сделать. Может, он надеялся услышать что-нибудь еще о себе и Туре — ведь из слов мадам Даббелстеен явствовало, что Тура на него не обижена — она понимала, что в его ласках не было ничего низкого, не то что в дерзких домогательствах Клауса. А может, надеялся, что матушка своими словами оправдает в его глазах это небольшое и уже опороченное приключение…
Сейчас Вильхельму было невыносимо думать об этом, но и забыть о случившемся он тоже не мог. Ему было мучительно стыдно, что он оказался таким недалеким и был так счастлив, а потом все навалились на него и — кто молчаливым порицанием, а кто и замечаниями, обижавшими хуже пощечин, — дали ему понять, что он вел себя недопустимо, глупо, неприлично и чуть не опозорил Туру, как неразумный мальчишка и как человек, поправший все обычаи. Он был уверен, что навсегда запомнит те вечера, когда они сидели вместе, такие невинные и счастливые, всегда будет помнить ее нежную грудь, которую держал в руке, ее изумительное тепло в этой сырой холодной ложбине возле мельницы и темно-синюю гору вдали на другой стороне долины. Вокруг них было пустынно, и от этого ее поцелуи казались ему еще слаще — как было бы ужасно, если б там оказался кто-нибудь еще… Отныне пряный запах только что распустившихся листьев черемухи будет напоминать ему о ее влажной от пота сорочке и о ручье, сбегавшем в долину за кустами черемухи… Но эти воспоминания будут неотделимы от чувства стеснения, вызванного тем, что он, возомнивший себя взрослым молодым человеком, был безжалостно брошен обратно в мир желторотых юнцов, где постоянно боишься показаться глупым и вынужден сносить унижения…
Лицо у матери было бледное и усталое. Она забилась в свой угол под поднятым верхом и запахнула плотнее дорожную накидку, словно ей было холодно. День и впрямь выдался холодный, дождь прекратился, но тучи обложили все небо, и в воздухе стояла влажная пыль. Вскоре глаза матери закрылись, Вильхельм понял, что она заснула. Потом заснул и ленсман Люнде.
Но Вильхельм не мог спать — переднее сиденье было слишком узкое, спинка его отвесно поднималась к облучку. Когда коляска раскачивалась и кренилась сильнее обычного, Вильхельм терял равновесие. Несколько раз ему хотелось обернуться и расспросить возницу, сидевшего на облучке, о местах, мимо которых они проезжали, но разговаривать, задрав голову вверх, было неловко, к тому же он боялся разбудить спящих. Пусть лучше спят, а то еще заведут с ним беседу.
Его преследовала одна мысль, и он пытался понять, что должен чувствовать человек, узнавший, какие ужасные слухи ходят о его родителях. Когда мадам Даббелстеен начала кричать, смысл ее слов поначалу не произвел на него никакого впечатления, ему просто было неприятно видеть эту обезумевшую женщину, видеть, как старухи дрались друг с другом, а ведь было похоже, что его бабушка и мадам Даббелстеен и впрямь дрались. Лишь потом до него дошло, о чем, собственно, говорила мадам Даббелстеен. Конечно, это неправда, он не верил ее историям. Ведь все это случилось почти пятьдесят лет назад. Вильхельм был бы не в силах постичь, что нечто случившееся так давно могло оказаться правдой, если бы не господин Даббелстеен! Вильхельм не мог забыть, в каком отчаянии учитель был в ту ночь, когда они заблудились и приехали в Люнде… Он помнил крупное, грозное лицо своей бабушки, стоявшей в ночной сорочке и надетой сверху зеленой шелковой кацавейке, в которой она была похожа на гору. Вирсавия, Вирсавия, жена царя Давида! — кричал ей Даббелстеен, и бабушка возвышалась над ним грозная, как гора… Теперь-то Вильхельму было ясно, что Даббелстеен намекал на что-то услышанное им от своей матери. И даже если все это была совершенная галиматья!.. Воспоминание о громоздкой фигуре бабушки и о собственном страхе, вызванном предчувствием чего-то ему неизвестного, до омерзения отчетливо запечатлелось в его памяти. Как бы там ни было, а с этой грузной старой женщиной было связано много тайн. Одного того, что она четыре раза выходила замуж и ее мужья явились из разных слоев общества, дабы нити их жизней сошлись в ее руке, было достаточно, чтобы связать с ее грозным образом такие мысли и догадки, что Вильхельму было ясно: он уже не сможет думать о своей бабушке без чувства стеснения и неуверенности.
Время от времени он украдкой поглядывал на спящую матушку. Она-то не могла думать, что все это правда… Ведь тогда она была бы дочерью коварного убийцы и неверной жены… Нет, это не укладывалось в мыслях!.. И опять Вильхельма обжег страх и заныло сердце — а вдруг матушка узнает, что он подслушивал, спрятавшись за дровами! Конечно, она этого не узнает, но ведь пока они живы, он всегда будет помнить, что она таит мысли, не ведая, что ему известно о них…
Он поднял глаза на блестящую от влаги горную стену, под которой они проезжали. Подушки мха, пятна лишайника, водяные пряди, струящиеся по скалам, темнеющим на красновато-ржавом фоне, — именно такой рыхлый камень они любили ковырять в детстве. Колеса подпрыгивали на колдобинах, проваливались в глубокую грязь — лошади напрягали все силы, коляска покачивалась, и те двое в своих углах под поднятым верхом слегка шевелились во сне. Вильхельм озяб.
Прежде он не задумывался об этом, хотя для него не было тайной, что у его родителей, как и у всех взрослых, есть собственный мир и лишь маленький кусочек этого мира бывает открыт детям. Ведь и у детей тоже есть свой, недосягаемый для взрослых мир — да, да, об этом «детском мире» пишут даже в книгах, — взрослые не имеют в него доступа, и кое о чем можно только сказать: не дай Бог, чтобы батюшка или матушка узнали об этом! Но ведь иначе и быть не может. С другой стороны, Вильхельм был уверен, что Бертель и Биргитте никогда не думают об этом; они чувствуют себя защищенными рядом с матушкой и другими взрослыми, которые заботятся о них. Да и он сам всегда чувствовал себя словно под теплым крылышком, стоило ему подумать о родителях. Даже когда батюшка вдруг пропал и в их жизнь вошли неизвестность, страх и горе, ему не приходило в голову, что за трагическим исчезновением батюшки могло скрываться что-то иное, что-то неизвестное и зловещее. Он знал, что люди болтали и строили разные догадки, но ему это казалось естественным — ведь подобное исчезновение человека было необычным и страшным. Теперь же он невольно думал — разумеется, он этому не верил, однако такая возможность все-таки не исключалась, — что в жизни батюшки было что-то, чего они не знали. Может, матушка и догадывалась об этом, но больше никто, а как было на самом деле, он теперь не узнает никогда…
Матушка была уже один раз замужем. Вильхельм вдруг увидел все в новом свете. От Вильхельма Адольфа Бисгорда, в честь которого он был назван, остались на чердаке лишь два больших сундука с книгами и большими связками рукописей, написанных изящным почерком, матушка строго-настрого запретила им прикасаться к этим рукописям, когда они искали на чердаке бумагу для воздушных змеев и шутих. Кроме того, от Бисгорда остались папки с дивными акварелями бабочек, мотыльков и их куколок. Том Горация в белом пергаментном переплете, они читали его в школе, — иногда на переплет попадали чернила и тогда матушка досадовала и бранила их. Аметистовое ожерелье с брелоками — футляр с ожерельем лежал сверху в материнской шкатулке с украшениями, и, когда однажды детям разрешили посмотреть их, матушка сказала, что это ожерелье — свадебный подарок Бисгорда. Теперь Вильхельм вдруг подумал, что Бисгорд был живой человек и их матушка прожила с ним семь долгих лет, правда, это было до того, как они появились на свет, и только она одна знала нынче что-то о том времени и том человеке.
Вильхельм словно открыл для себя, что каждый человек заключен в свою невидимую, однако совершенно непроницаемую скорлупу. А сколько он сам прятал того, что пережил, чего никогда не забудет и о чем не должна знать матушка! Да и сама матушка, и бабушка, и ленсман — вообще все люди имели множество тайн, которые они прятали в своей скорлупе. Это была страшная мысль, ведь она означала, что каждый человек по-своему одинок, кто бы ни находился рядом с ним…
Тяжелая коляска ехала не быстро, тем более что дорогу размыло дождем. Несколько раз им приходилось сворачивать на обочину и пропускать скот, который перегоняли на сетер. И на первой же станции, где они меняли лошадей, ленсман встретил знакомых и долго беседовал с ними — не меньше двух часов. Дортея и Вильхельм тем временем сидели у камина, но они почти не разговаривали друг с другом. Вильхельм завидовал Клаусу, который был независим от них, — как только они поели и Юнкер отдохнул, Клаус поехал дальше один.
Ночевать они собирались на станции, что лежала на полпути между Люнде и стекольным заводом. Они приехали туда поздно вечером, было больше девяти. Клаус уже поел и лег спать в проходном помещении, где мальчикам была приготовлена постель. Когда Вильхельм наконец добрался до постели, Клаус уже спал.