Теофиль Готье - Мадемуазель де Мопен
Я улыбнулась мысли, которая пришла мне в голову: я подумала, что очутилась в таком месте, где никто не станет меня искать. В самом деле, кто бы мог подумать, что малютка Мадлена вместо того, чтобы лежать в теплой постельке — рядом алебастровая лампада, под подушкой роман, в соседней комнате горничная, готовая примчаться на первый зов, если ты испугаешься во сне, — развалилась на соломенном стуле, на деревенском постоялом дворе за два десятка лье от дома, раскачиваясь и задрав ноги, обутые в сапоги, на очажную решетку, а маленькие ручки надменно засунув в карманы?
Да, крошка Мадлена не посиживает, как ее подруги, у окна, между вьюнком и жасмином, лениво облокотясь на оконные перила и вглядываясь в фиолетовую кромку горизонта на краю равнины или какое-нибудь розовое облачко, скруглившееся на майском ветру. Она не увешивала перламутрового дворца коврами из лепестков лилий, дабы поселить там свои грезы; в отличие от вас, прекрасные мечтательницы, она не наделяла пустой призрак всеми возможными воображаемыми достоинствами: прежде чем вверить себя мужчине, она захотела изучить мужчин; она бросила все — красивые яркие платья из шелка и бархата, ожерелья, браслеты, птиц и цветы; она по доброй воле отказалась от поклонения, от почтительнейших любезностей, от букетов и мадригалов, от радости сознавать себя красивее и лучше одетой, чем вы, от нежного женского имени, от всего, чем была, и, совсем одна, отважно пустилась в странствия по свету ради великой науки жизни.
Если бы люди об этом знали, они объявили бы, что Мадлена сошла с ума. Ты и сама так сказала, милая Грациоза, но по-настоящему безумны те, кто пускает свою душу по ветру и безрассудно сеет семена своей любви на камне и скалах, не зная, взойдет ли хоть одно зернышко.
О, Грациоза, я никогда не могла подумать без ужаса, каково это — полюбить недостойного, обожать душу под чьим-то развратным взглядом и ввести непосвященного в святилище своего сердца! Слить, пускай на время, свои чистые волны с каким-нибудь мутным потоком! Ведь даже после того как ручей разделится на два рукава, в воде все равно остается немного тины, и струе никогда уже не обрести изначальной прозрачности.
Подумать только, что мужчина целовал тебя и притрагивался к тебе, что он видел твое тело, что он может сказать: «Она такая и этакая, у нее в таком-то месте такая-то родинка; в душе у нее есть вот такой уголок; над тем она смеется, над этим плачет; вот как выглядит ее мечта; а вот у меня в бумажнике перышко от крыла ее грезы; это кольцо сплетено из ее волос; в это письмо вложена частичка ее сердца; она ласкала меня вот так, а эти слова она произносит в минуты нежности!»
Ах, Клеопатра, теперь я понимаю, почему наутро ты приказывала казнить любовника, с которым проводила ночь. Как возвышенна эта жестокость, для которой я когда-то не жалела гневных слов! Великая сладострастница, как знала ты человеческую природу и сколько мудрости в твоем варварстве! Ты желала, чтобы ни один смертный не мог разгласить тайны твоего ложа; никто не должен был повторять слова любви, слетавшие с твоих губ. Так ты блюла чистоту своей иллюзии. Опыту не суждено было сорвать покров за покровом с очаровательного призрака, который ты баюкала в своих объятиях. Тебе больше нравилось, чтобы вас разлучал резкий удар топора, чем долгое отвращение. Какая пытка, в самом деле, видеть, как человек, избранный вами, на каждом шагу изменяет представлению, которое вы о нем составили, обнаруживать в его характере множество слабостей, о коих вы не подозревали, замечать, что черты, которые мнились вам столь прекрасными, пока вы разглядывали их сквозь призму любви, оказываются на самом деле вполне безобразны, и что тот, кого вы принимали за истинного героя романа, в итоге просто-напросто прозаичный буржуа в халате и домашних туфлях!
Я не располагаю властью Клеопатры, и даже будь у меня ее могущество, мне недостало бы духу к нему прибегнуть. Итак, раз уж я не могу и не хочу прямо из собственной постели слать любовников на казнь и не имею охоты терпеть то, что терпят другие женщины, мне следует дважды поразмыслить, прежде чем выбрать себе друга, а еще лучше не дважды, а трижды, если появится у меня такое желание, в чем я сильно сомневаюсь после всего, что видела и слышала; разве что все-таки встретится мне в каких-нибудь неведомых блаженных краях сердце, подобное моему, как говорится в романах, невинное и чистое сердце, которое никогда еще не любило, но способно к любви в истинном смысле слова; а это, прямо скажем, не так-то просто.
В гостиницу вошли несколько дворян; их путешествие было прервано грозой и темнотой. Все они были молоды, самому старшему явно не стукнуло и тридцати; наряд их свидетельствовал о принадлежности к высшему обществу, но помимо наряда о том же весьма красноречиво твердила дерзкая непринужденность их манер. У одного или двух из них были достойные внимания лица; на прочих в большей или меньшей степени заметно было то выражение грубой жизнерадостности и беспечного добродушия, что напускают на себя мужчины в своей компании, и от чего они совершенно избавляются в нашем присутствии.
Если бы они могли заподозрить, что этот хрупкий молодой человек, задремывающий на стуле в уголке у очага, — совсем не тот, кем кажется, а молодая девица, лакомый кусочек, по их выражению, — они наверняка живо сменили бы тон: воображаю, как бы они сразу напыжились, как распустили бы хвосты. Они бы приблизились с множеством поклонов, выворачивая носки, округляя локти, с улыбкой в глазах, на устах, на носу, в волосах, во всей осанке; они бы придирчиво обдумали каждое слово, прежде чем его произнести, и заговорили бы сплошь бархатными и атласными голосами; а шевельнись я хоть немного — они бы сделали вид, что готовы распластаться передо мной подобием ковра из опасения, как бы мои нежные ножки не пострадали от шероховатостей пола; все руки протянулись бы, чтобы меня поддержать; самое мягкое кресло водрузили бы в самом удобном месте; но — я была похожа не на хорошенькую девушку, а на хорошенького юношу.
Признаюсь, я была близка к тому, чтобы пожалеть о своих юбках, когда увидела, как мало внимания обратили на меня эти молодые люди. Несколько минут я чувствовала себя глубоко оскорбленной: дело в том, что я то и дело забывала о своем мужском платье, и чтобы не расстраиваться, мне приходилось напоминать себе об этом.
Я сидела, скрестив руки, и с преувеличенным вниманием смотрела на цыпленка, приобретавшего все более багряный цвет, и на несчастного пса, которого невольно обрекла на такие муки и который теперь маялся с колесом, как клубок чертей в кропильнице со святой водой.
Младший из путешественников подошел ко мне, хлопнул по плечу, что, право же, показалось мне очень больно, так что я невольно вскрикнула, и спросил, не предпочту ли, я одинокому ужину их общество, поскольку в компании, дескать, и пьется лучше. Я отвечала, что не смела даже надеяться на такое удовольствие и что с великой охотою к ним присоединюсь. Нам накрыли рядом, и мы сели за стол.
Пес, еле дыша, поскольку успел в три глотка выхлебать огромную миску воды, вернулся на свое прежнее место напротив другого пса, который за все время не шелохнулся, словно фарфоровый, благо вновь пришедшие не спросили цыпленка, что было для этого пса воистину милостью небес.
По нескольким фразам, вырвавшимся у моих сотрапезников, я поняла, что они едут ко двору, который тогда пребывал в ***, и что там они должны повстречаться с остальными своими друзьями. Я сказала им, что я, мол, дворянский отпрыск, еду из университета к родным, живущим в провинции, и следую обычной дорогой всех школяров, то есть самою длинною, какую только можно найти. Это вызвало у них смех, и, перебросившись несколькими словами касательно моего невинного и чистосердечного облика, они спросили, имеется ли у меня любовница. Я отвечала, что мне-де об этом ничего не известно, и они захохотали еще пуще. Бутылки сменяли одна другую; я, конечно, заботилась о том, чтобы мой стакан все время оставался полон, но в голове у меня слегка зашумело, и, не забывая о своем замысле, я незаметно перевела разговор на женщин. Это было нетрудно: охотнее всего, после эстетики и теологии, мужчины под хмельком рассуждают именно на эту тему.
Молодые люди не были, собственно, пьяны, для этого они слишком хорошо умели пить, но они уже начинали ввязываться в бесконечные споры о нравственности и бесцеремонно ставить локти на стол. Кто-то из них даже обнял могучую талию одной из служанок и принялся с весьма влюбленным видом покачивать головою; другой поклялся, что лопнет на месте, как жаба, которой дали понюхать табаку, если Жаннетта не подставит ему для поцелуя оба толстых красных яблока, что служат ей щеками. А Жаннетта, не желая, чтобы он лопнул, как жаба, весьма благосклонно подставила ему щеки и даже не остановила руки, которая отважно проникла между складок ее косынки во влажный дол груди, находившейся под охраной — весьма, впрочем, ненадежной — маленького золотого крестика; лишь после короткой беседы вполголоса молодой человек вернул служанке свободу и дал унести блюда.